Илья Муромец | Страница: 55

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Три дня и три ночи Илья, Добрыня и Алеша сидели в оружии на погосте, пили беспробудно, ибо нельзя было тверезому слышать рев и шипение, что доносились из-под земли. На четвертый расступилась земля, и вышли на белый свет живая Марья, что казалась еще красивее, да смертельно усталый Поток. Тут задрожал Муромец — кудри Михаилы, что были черны, как вороново крыло, стали белыми, словно снег. Ни словом не обмолвился Михайло, что случилось в могиле и каким чудом ожила жена, а в тот же день уехал с Марьей в ее усадьбу в чаще, витязи же, обиженные за недружелюбие такое на брата, ускакали на Заставу. И с той поры страшные слухи пошли о том лесе, говорили о сгинувших путниках и о детях, что пропадали прямо из домов в окрестных селениях. Три месяца творилась эта жуть, никто не догадался вызвать с Заставы богатырей, видно, думали люди — не поднимет Илья оружие на крестового брата. А потом, осенней ночью, вдруг встало над лесом зарево, и утром в Киев прискакал Поток — весь в саже и копоти, а через красивое когда-то лицо легли следы четырех когтей. Неведомо, о чем говорили Михайло и вышедший ему навстречу отец Серафим, а после и митрополит киевский, но страшное покаяние наложено было на богатыря — три года сидел он, сковав себя цепью, у Десятинной, в холод и в зной в одном рубище, всей пищи ему — корка хлеба да чашка воды в день, а иной раз неделю и этого не видел. Как минул этот срок — Михайло вернулся на Заставу. Братья приняли его без расспросов — все видели, как каялся человек, но с той поры не пел и не плясал Поток и в бой не надевал доспехов, лишь тяжкие свинцовые вериги носил под рясой да полупудовый железный крест на груди. Никогда больше не бросался он в схватку с былой молодецкой радостью, рубил без былого веселого задора, но Илья не раз замечал, что в бою по лицу Михаилы текут слезы. И страшнее холодного Добрыни, страшнее бешеного Поповича был печенегам плачущий богатырь...

— Здравствуй, Алеша, — негромко, ласково ответил Поток. — Что не весел, млад ясен сокол? Или приключилось что?

— Приключилось, — вздохнул Попович. — Ты с коня слезай, тут в двух словах не расскажешь...

Михайло и остальные вернувшиеся: Хотен, Дюк, Гриша Долгополый — все, что ходили с Михайлой промышлять над печенегами, окружили Алешу, ожидая рассказа...

— Вот так, — закончил Алеша и с надеждой посмотрел на Михайлу.

Из всех богатырей, что были живы, не было страшней судьбы, чем у Потока, а со старых времен известно: если человек через жуть прошел, а душой и разумом человеком остался, такой муж сотни стариков мудрее.

— Так ты сам до сих пор на князя в обиде? — спокойным, ясным голосом спросил Михайло.

— Да не знаю я! — со слезой в голосе крикнул Попович. — Хоть ты нам помоги, Миша, ну научи, что делать?

Поток обвел взглядом воинов — каждый опускал глаза, словно боялись встретить взор витязя в черной рясе.

— Чему ж я вас мимо совести вашей научу? — спросил Михайло. — Добрыню атаманом вместе выкликали, стало быть, как он приговорил — тому и быть, да ведь и сами за Ильей не пошли. Давайте-ка, братья, помолимся да спать ляжем — утро вечера мудренее. А то седьмицу за погаными по степи гонялись — умаялись мы.

Ведя коня в поводу, Михайло вошел в крепость, за ним последовали остальные, избегая смотреть друг другу в глаза. Алеша вздохнул и полез на вал — до зимних заморозков он всегда ложился спать не в шатре, а на открытом ветру. Поток ответа не дал — так от кого его теперь ждать? Забыв помолиться, Алеша заложил руки за голову и закрыл глаза.

Ночь прошла мутно — вроде и спал, ан каждый час выпадал в какую-то полудрему, да и снилась всякая пакость. Вскочив на ноги, Попович осмотрелся: небо серело предрассветными сумерками, на вышке, на ветру, зябко кутался в плащ Самсон. На площади снова раздалось звяканье, разбудившее богатыря, посмотрев вниз, Попович увидел Казарина. В полном доспехе, вооруженный, Михайло-средний седлал коня, рядом лежали седельные сумы с нехитрым богатырским скарбом — Казарин никогда много не копил. С минуту Алешка смотрел на товарища, а потом кубарем скатился вниз и подскочил к богатырю.

— Ты куда это собрался? — шепотом крикнул Попович.

Михайло повернул к ростовскому витязю скуластое степное лицо, вздохнул и принялся затягивать подпругу.

— Куда глаза глядят поеду, — ответил он так же тихо.

— То есть как? — ошалело спросил Алеша. — Один? А мы?

— А вы — как знаете.

Казарин взял в руку повод и положил руку на луку седла и вдруг почувствовал, что запястье сжато, словно тисками. Михайло напрягся, готовый ударить наглеца, но, поглядев на Алешку, почувствовал, что гнев уходит — в глазах Бабьего Насмешника была такая боль, что сразу стало ясно — оскорбить он не хотел.

— Хоть скажи — почему? — прошептал Попович.

— Слушай, Алеша, — хрипло сказал Михайло. — Я — хазарин, по крайности по отцу. Но то — дело прошлое, матушка моя — славянка, сам я — русский, в православную веру крещеный. Не ради чести я служил Владимиру, а чтобы земля моей матери, моя земля, была спокойна. Я богатырь был! Мы все были! А кто я теперь? Родная земля позвала, а мне обиду лелеять дороже, выходит? Может, через день-два Киева не будет уже, Русской земли не будет! Кто я тогда стану? Бродяга безродный, что купцов трясет? Был бы отец жив — в глаза бы мне плюнул! Была бы мать жива — на порог не пустила! В степь поеду, авось встречу силу вражью, как Сухман!

Казарин вскочил в седло, толкнул коня ногами и выехал из крепости, не слушая оклика Самсона. Алеша в отчаянии обвел взглядом крепость и вздрогнул — у часовни стоял Поток и смотрел ему в лицо. Видно, Михайло слышал весь разговор, но почему-то не вмешался.

— А-а-а, пропади вы все пропадом! — глухо сказал Алеша, чувствуя, что в груди закипает настоящий, страшный гнев.

Он быстро пересек площадь и, откинув полог так, чтобы внутрь проникал рассвет, вошел в атаманов шатер. Добрыня сидел так же, как он его вчера оставил, только вокруг на ковре валялось пять стеклянных фляг из-под зелена вина, в правой руке Змееборец держал маленький серебряный стаканчик и смотрел на него остановившимся взором. Алеша сел напротив брата, по-степному скрестив ноги, и посмотрел в лицо Никитичу.

— Михайло Казарин ушел, — в пустоте большого шатра слова прозвучали неожиданно громко. — Собрался и ушел, сказал: не хочу, мол, татем безродным с вами стоять, имя батюшкино позорить.

Добрыня молчал.

— Ты меня слышишь? Ты, голь кабацкая! — крикнул Алеша и сам испугался своих слов.

Упав на колени, он подполз к брату, заглянул в потемневшие глаза. Змееборец был словно каменный, и не понять, от чего окаменел — от зелена вина или от страшной тоски. Попович понял, что больше на брата не гневается — не может, в сердце осталась только жалость.

— Добрынюшка, братик, ведь не он один — он только первый! Все уйдут! Я уйду, не смогу я больше.

Никитич сидел неподвижно, но в тусклом свете еще не солнца, но уже зари ростовскому витязю показалось, будто ожил на мгновение взор Змееборца.