Старшина Петренко был чрезмерно разговорчив, а потому не умел слышать.
— Та я шо говорю? Ща попрет опять. А нас — двое. Накось, затянись.
— Двое, — откликнулся эхом Зайчиков и не взял самокрутку. Потом вдруг встрепенулся и посмотрел на Петренко. — И что?
— Та ни шо. Двое-трое… Держи, говорю, я богато насыпал.
— Я не курю, благодарствую вам, товарищ старшина.
— Благодарствует он, — хмыкнул Петренко. — Слышь, а ты шо на велосипедах?
— Что, простите?
— В очках, говорю, почему? Слепошарый, что ль?
— Близорукий…
— Ааа… Ну, лишь бы не кривой…
И старшина, смачно причмокивая, закурил табак своих мертвых товарищей. А и впрямь, не фрицам же доставаться русской махорке?
У Петренко была трехлинейка, и у Зайчикова тоже. Ну и гранаты, конечно. В патронах они не нуждались — их тут до хрена было — и россыпями, и в обоймах уже. Тут вообще военного железа до хрена было. От разбитой батареи даже снарядов пара ящиков. А если сползать до фрицев — и у них можно поживиться вкуснятиной.
— Хуш тоби французский шоколад, а хуш карабин системы «Маузер». Удобная, кстати, штука. Удобнее нашей дубины. Ты когда затвор дергаешь — винтовку опускаешь — иначе никак. А ихний карабин, он каков? К плечу прижал, как жинку, и прям не снимая с линии прицела, дергать его могешь.
— А вы где, товарищ старшина, «маузером» пользовались? — вяло спросил Зайчиков, продолжая глядеть в скользящее снегом небо.
— Та летом. Я ж чево? Сверхсрочную служил в Умани, нас тогды немцы в котел взяли. А я что? Ну я и карабин у фрица отобрал. По башке ему как дал! — погрозил в небо Петренко волосатым своим кулаком. Волосы были слегка рыжеваты.
— А потом подранило меня, пока по госпиталям шлялся — без меня немцы до Москвы и дошли. Зайчиков, а ты женатый? — внезапно переменил тему Петренко.
— Не…
— А чо так? Я вот женатый. Двое у меня мальцов. Девчонку затеял было, да война… Вот надо мной смеялись все… Петренко — хохол хитрый. А какой я хохол? Какой я хитрый? Сало, между прочим, все любят, а на хохлов все и валят. Зайчиков! Ты сало любишь? Я вот нет…
— Как в ополчение пошел — полюбил.
— Это потому, что ты тилихент. Ты до войны кем был?
— Доцентом, а что?
— Доцееентооом, — уважительно протрубил Петренко. — Я и говорю — интилихент. Уважаю я вашего брата, но скажу вот что, бабы вас любят, но только издалека. Вот ты и не женатый. Шоб этак, как его… Романтика шобы. А нам, пролетариям, не до романтики. Ррраз! И все! А я вот женатый. А был бы не женатый — давно пропал бы. Баба с дитятами — оне ж всю жизнь мужику делают. А без бабы ты что? Так… Корень отсохший. Баб беречь надо. Я вот свою… Не, прошелся как-то штакетиной по хребтине, но ведь за дело? Приехал, понимаешь, на побывку, а она на танцы пошла. Но поучил. А шо делать?
— За что?
— Да шоб меру знала. А меру бабе мужик только и показывает. Вот как она сейчас?
— В оккупации? — снежинка упала на сухие губы Зайчикова и тут же растаяла.
— Та ни! Я ж раскулаченный с Житомира! Батю в Вятку сослали, вот тамака и оселися. Я и обженился. Молотовск такой город, Кировской области. Слыхал?
— Не…
Петренко осторожно высунулся из траншеи:
— Не видать ни хера. Снег валит. Кабы немец не подполз.
— Услышим, — ответил Зайчиков. Рядовому было тепло и уютно. И очень не хотелось шевелиться. Бывший доцент Зайчиков не любил холод, но именно вот это время года — начало декабря, когда снег укрывает пуховым одеялом Сокольники и Хамовники, Маросейку и Арбат, Москву и Россию — именно это время погоды он и любил.
— Гранату, может, кинуть? — засомневался Петренко.
— А и кинь…
Петренко долго кряхтел, шевелился, рыскал чего-то в своих необъятных штанах. Потом достал немецкую круглую гранату, более известную под солдатским прозвищем «яйцо», и метнул в метельную даль.
Хлопнуло.
И снова тишина. Только треск догорающего фашистского танка, замершего над телом политрука роты. Хороший был человек. И умер хорошо, со связкой гранат в руках. Всем бы так…
— Слышь, Зайчиков? А кто такие доценты?
— Ну… Это как… Ну, что-то типа майора.
— А чево ты тогда рядовой?
— Я — физик. Лекции студентам читал. А на войне лекции зачем?
— Физиииик… — уважительно сказал старшина Петренко и кивнул зачем-то. — А че эта?
— Мы изучаем законы окружающего нас мира. Лично я преподавал…
— Хех! Законы… Сам законы изучаешь, а не женатый. Почему?
— Некогда было.
Зайчиков совершенно не врал. Ему было некогда жениться. Сначала голодные двадцатые, потом университет и ограничение по «социальному происхождению» — а кто виноват, что папа стал уездным предводителем дворянства, когда сам Зайчиков только-только родился? А потом было полное погружение в учебу, и совершенно не было дела до маевок, демонстраций, общественной нагрузки и подписки в пользу детей Испании. Однокурсницы предпочитали активных и спортивных общественников, а не заучку-очкарика. Да и он, честно говоря, предпочитал науку песням под гитару. А потом как-то вот так однокурсницы разлетелись по военным гарнизонам учительницами, а он остался при кафедре — мешковатым, рано лысеющим очкариком с небольшим пузом и с дореволюционным, лоснящимся на локтях и коленях костюмом, вечно испачканным мелом.
— Тогда я тебе, Зайчиков, вот что скажу. Закон он один. И жить надо по нему.
— И что это за закон? — у Зайчикова затекли мышцы и он чуть приподнялся.
— Дык это… Землю пахать да детей делать. А ты вот зачем?
— Это, Петренко, не ко мне вопросы.
— А к кому?
Зайчиков задумался и стер трехпалой рукавицей снег с каски:
— А я не знаю!
— Доцент, а не знаешь, — расстроился Петренко и опять высунулся над бруствером. — Да чего ж они не идут-то?
— Куда торопишься?
— Да хоть еще кого убить перед смертью. Я одного убью, да ты другого — вот мы и победим все вместе-то.
— Это, старшина, арифметика войны. А есть еще и алгебра.
— Это еще что за хрень? — покосился на Зайчикова Петренко.
— Ну как тебе объяснить…
— Как смогёшь, так и объясняй!
— Ну смотри… Смотри вокруг. Нас тут двое, понимаешь? Двое нас тут осталось. Вот что мы тут сделать можем вдвоем с тобой? Ничего.
Зайчиков вдруг замолчал. Молчал и Петренко. И только снег тихим шелестом падал на землю…
— НИ-ЧЕ-ГО! — по слогам повторил Зайчиков.