— Это ты к чему говоришь? — насупился и сжал кушаки старшина. — Я отсюда ни ногой. У меня приказа не было! Я тебе…
— Это вот арифметика, старшина, — не обращая внимания на сурового Петренко, продолжил Зайчиков. — Нас двое — их… Сколько мы их наколотили? Может быть, их там тоже только двое осталось?
— Да кто ж их считал-то? — удивился Петренко. — Сколько захотим, столько и напишем после боя. После… Нда…
— Алгебра это такая наука, когда ты решаешь уравнение с двумя неизвестными. Вот мы с тобой — двое неизвестных, понимаешь? Они вот пойдут сейчас — через пятнадцать минут или через пять, да хоть через час! — но они ж не знают, сколько нас? А ты выстрелишь, да я выстрелю — даже если и не попадем, да хоть напугаем! А еще на полчаса они тормознут, перепугавшись. Понимаешь?
Зайчиков вдруг устал говорить. Он понимал, что говорит не то, совсем не то. И смысла нет говорить совсем, как нет смысла ни в чем, только вот в этой точке бытия. В точке, куда сошлась жизнь доцента Зайчикова и старшины Петренко. Масса вероятностных линий судьбы привела его в эту самую точку времени и пространства — в длинную и глубокую яму на поверхности Земли, яму, именуемую траншеей.
Шрам на лице планеты.
Шрам, который зарастет, и никто его не заметит, спустя какие-то полвека. Вот будут тут по этим полям трактора ездить, хлеб растить тут будут. Вот тебе и вся физика. Но это если одно неизвестное, с фамилией «Зайчиков», еще один выстрел успеет сделать. И Петренко. Вот тебе уже и алгебра.
— Слышь, доцент…
— А?
— Санинструкторшу-то тогось…
— Что?
— Убило ее, Зайчиков.
— Ааа… Да. Жаль.
И медленные хлопья на лицах людей… Не тают, не тают, не тают…
— Идут?
— Не, — высунулся старшина и тут же упал обратно.
— Вот ты знаешь, Зайчиков…
Бывший доцент, а ныне рядовой Красной Армии молчал…
— Я, конечно, всякое видал, а тут чего-то.
Петренко вдруг замолчал, а Зайчиков продолжал мигать, когда снежинки падали на ресницы. Часто так мигал.
— Рокочет что-то? — вдруг озабоченно приподнялся на локте Петренко. — Не… Показалось.
И он снова успокоился на дней неглубокой траншеи. И опять закурил.
— Зайчиков!
— М? — сонно ответил рядовой, обнимая винтовку как маму.
— А пойдем в атаку?
Зайчиков пошевелился и внимательно посмотрел на старшину:
— Зачем?
— Да надоело… Понимаешь, я все про санинструкторшу нашу…
Петренко с силой потер лоб. Где-то хлопнула мина. И старшина опять приподнялся:
— Не, не идут… Так о чем я? А… Понимаешь, бегу я, значит, по траншее. А она сидит у блиндажа и в зеркало смотрится. И так это… Прихорашивается, понимаешь? Волосы там поправит, по щеке чего-то погладит. И смотрит в это зеркальце, понимаешь?
— Ну?
— А я добежать и не успел до нее. Как ахнет, ее пополам, тьфу ты, а тут еще и расчет «максимовский» накрыло. И немцы пошли, я за пулемет — щиток дырявый, кожух тоже — а работает! А она, понимаешь, рядом лежит, пополам ее порвало, и руками так по земле — скрёб, скрёб. И вот — ничего не слышу, только вот это вот — скрёб, скрёб… Понимаешь?
— Понимаю, — равнодушно ответил Зайчиков, ничего не понимая и не собираясь понимать. Под низким небом, на которое он смотрел, неслись дымные клубы сгоревшего железа.
— А вот ихние бабы небось по Бременам своим да Гамбургам в ратуши свои ходят, — вдруг зло сказал Петренко и плюнул на землю. Тоненькая ниточка слюны, зацепившись за небритый подбородок, потянулась к шинели. — А наши вот… Эх…
Петренко вздохнул, и Зайчиков сухо подтвердил в ответ:
— Да. Эх.
А потом они замолчали. Зайчиков просто смотрел в дымное небо, а Петренко шевелил губами, словно высчитывая что-то.
И они замолчали. А о чем говорить-то перед смертью? Все уже давно сказано за всю жизнь.
Зайчиков ничего не думал. Просто бывают такие моменты, когда думать — устаешь. Надо просто делать. Или ждать, когда сделаешь.
— Огурец будешь? — внезапно сказал Петренко.
— Где взял? — меланхолично спросил рядовой, даже не повернув голову.
— Та пошукав, — и захрустел большим соленым огурцом цвета немецких мундиров. — Да на, пожри!
— Перед боем — нельзя же. Сам учил. Если в живот ранят?
— Шо да, то да. А все одно помирать. Хоть пожру перед смертью.
И тишина, только падающий снег шелестит на лицах убитых. И трещат огнем немецкие танки. Интересно, чему там гореть? Они ж из железа. А оно ж вроде не горит? Аааа… Фиг с ним.
— Слушай, а как санинструкторшу звали?
Зайчиков пожал плечами. Не успел запомнить.
Опять хлопнула мина. На этот раз Петренко не полез смотреть:
— Беспокоящий огонь, — авторитетно сказал он. — Ты огурец-то будешь?
Зайчиков покачал головой.
— Тогда я доем, — и остаток огурца мгновенно скрылся в прожорливом рту старшины.
Все могло бы быть проще… Впрочем, куда проще-то?
Все могло бы быть проще, если бы доцент Зайчиков не пошел добровольцем в ополчение, а оттуда уже и в ряды Красной Армии. Сидел бы сейчас в теплом Ташкенте да продолжал бы изучать физические свои формулы, и никто бы слова ему не сказал. Чем проще формула — тем она красивее. Е, например, равно эм це квадрат. Красиво? Да… Ибо в этих незамудренных буковках — вся соль Вселенной. Всей Вселенной. Или там: «Угол падения равен углу отражения». Музыка… В гармонии формул гармония мира. И чем проще формула, тем сложнее ее объяснить старшине Петренко.
— Сальца бы сейчас, — крякнул Петренко и вытер под носом. Сопли от устава не зависят. — Вот батя у меня сальцо знатное делал. И как ему удавалось? И учил меня же, и драл как Сидорову козу, а не получается как у него. Почему, Зайчиков?
— Это просто, товарищ старшина. Просто первые впечатления, они сильнее последующих. Ну, вот, например, первый поцелуй. Понимаете?
— Ась?
— Ну, вот первый поцелуй, он запоминается навсегда, на всю жизнь. А вот сотый, например, или тысячный — его уже и не вспомнишь.
— Так-то да, я свою первую бабу ни в жисть не забуду. Евдокея ону звали, да, мы с ней у мельницы обжимались… Ге! А при чем тут сало?
— Ну, с салом — оно как с женщиной. Первое — навсегда, остальное — послевкусие.
И бойцы замолчали.
Зайчиков от того, что говорить не хотел, а Петренко от того, что переваривал слова рядового.
— Вот ты, доцент, — закряхтел, наконец, старшина. — Умеешь же сказать… Я тебе о сале, а ты все одно на баб все свел… И как у вас, хвылосовов, так получается?