– Геночка, – пропела Дарья Вацлававна, хватаясь за сердце. – Это же мои, пропавшие вчера! Я узнала коробочку.
Молчала бы, карга старая! Узнала она. Конечно, узнает, у нее этим добром половина аптечки забита.
Сейчас он ненавидел старуху сильнее обычного и совсем даже не стыдился этого чувства. Кажущаяся беспомощность Императрицы подстегивала нервы адреналином, затягивала горло петлей ожидания, которое с каждым днем становилось все более и более тягостным.
А она еще и подначивала постоянно, разыгрывала приступы болезни или же – вот как сейчас – откровенно подставляла.
– Это ваше? – следак смотрел не на Дарью Вацлавовну, а на Германа.
– Ну, конечно, наше! То есть мое, – подкинула полешек в огонь старушенция. – Ой, Кешенька, если бы вы знали, как я вам благодарна. Мне пришлось новую банку открыть, а значит, в запасе совсем ничего не осталось. А вдруг бы с рецептом тянуть начали? С врачами это случается, вечно у них тысяча причин находится, чтобы отказать больному человеку... потом, даже с рецептом, попробуй достань! Заказывать приходится, ждать, нервничать. А мне нервничать нельзя!
Переиграла. Впрочем, кроме Германа этого никто не заметил, Дарью Вацлавовну слушали внимательнейшим образом.
– Одного понять не могу, – Дарья Вацлавовна взглядом следила за тем, как таблетки упаковывают в пластиковый пакет, возмущаться или требовать найденное лекарство, слава богу, не пыталась. – Как они к Лелечке попали?
Вельский нервно дернулся, Милослав пожал плечами, а следак вперился в Германа. Придется отвечать.
– Не знаю. Я из комнаты не выходил.
– Да, да, Геночка от меня ни на шаг. Да и зачем ему Лелю убивать? Ведь убийства без мотива не бывает, правда?
С Дарьей Вацлавовной поспешили согласиться. А Леночка – еще одно наказание на его голову – вдруг громко сказала:
– А он их из кармана вынул, – и ткнула пальцем в Вельского. – Я видела. Он весь вечер что-то в кармане щупал, а когда Л-Леля уп-пала...
Вельский медленно поднялся и шагнул к диванчику, руки его, сжатые в кулаки, поднялись над кучерявой Леночкиной макушкой.
– Эй, гражданин, полегче!
– Ну ты, паскуда, ты на кого пасть раззявила? – от следака Вельский отмахнулся, а тот от удара отлетел и, грохнувшись на стол, взвыл.
– М-мама, – пискнула Леночка, закрыв глазки.
А он чуял же, знал, что будут от нее проблемы... вот, пожалуйста. Впрочем, Вельский – не проблема, раз в ухо и второй – в брюхо, а как согнется – добить третьим, по шее. Подоспевшие менты тут же скрутили слабо рыпающегося соседа. Щелкнули наручники, раздался приглушенный мат и только Женечка, театрально всхлипнув, сообщила:
– А он всегда нервным был... вспыльчивым... он ведь гений.
Последнее, как показалось Герману, произнесено было с явной издевкой.
* * *
Но однажды равновесие часов все же нарушилось, причиной тому стало событие глобальное – смерть Вацлава. Произошла она обыкновенно и даже буднично – во сне, и поначалу вызвала у Фединой чувства смешанные, но с горем ничего общего не имеющие. Первое, о чем подумалось, что теперь некому будет терроризировать Милочку непосильными требованиями, второе – придется возиться с похоронами, ну а третьим стало недоумение по поводу дальнейшей жизни.
Похороны, кладбище, поминки, где не было родни, зато были коллеги – череда лиц, вежливые соболезнования, и ей, и Сержу, и Дарье, ставшей почти точной копией матери. Милочке... Милочка рыдал, Милочка не стеснялся показывать чувства, Милочка выделялся из этой черно-унылой толпы искренностью чувств, а на него смотрели с удивлением.
С презрением?
Он же маленький еще, в шестнадцать лет и потерять отца...
Беспомощный.
Пьяный.
Кто и когда поднес Милочке водки, Анжела не заметила. Возможно, он сам, подражая взрослым, в тщетной надежде залить горе спиртным, опрокинул стопку. Возможно, не одну. И даже не две. Милочка стоял, опираясь обеими руками на стол, широко расставив ноги, нагнувшись так, что вывалившийся галстук почти доставал до ботинок. Ужасающая картина эта привлекла внимание всех, люди стояли, не пытаясь помочь мальчику, только переглядывались, перешептывались, улыбались... что может быть неуместнее улыбок на поминках?
А Милочку вырвало. Прямо на скатерть, на накрахмаленную скатерть-салфетки-тарелки-вилки-ложки-соусницы-цветы...
Это было ужасно. Анжела закрыла глаза, она бы и уши заткнула, чтобы не слышать ни характерных звуков, издаваемых Милочкой, ни звона бьющейся посуды, ни глухого звука падения, ни сочувственного голоса рядом:
– Тяжелый ребенок. Не переживайте, случается.
Тем же вечером состоялся разговор, положивший начало переменам. Затеял его Сергей. Он был бледен, хмур и с трудом сдерживал ярость, которая, впрочем, проглядывала в резких движениях, во взгляде, в ледяном тоне.
– Случившееся сегодня – закономерно.
Руки скрещены на груди, круглые очки съехали на кончик носа, губы брезгливо поджаты – до чего он похож на Вацлава.
– Вы извините меня, пожалуйста, за то, что я собираюсь сказать. Вероятно, вы сочтете это проявлением неблагодарности, хотя видит бог, я куда более благодарен вам за все, чем эта мелкая сволочь.
Про кого это он? Про Милочку?
– Любовь слепа, вы не видите, во что он превратился, – Серж сел. Кресло с высокой спинкой, массивный стол, на черной лакированной поверхности которого отражаются огоньки люстры. Серебряный подсвечник. Серебряная чернильница. Серебряное перо, запаянное в кусок хрусталя. Вещей мало, но каждая из них прочно связана с Вацлавом.
Или уже с Сергеем.
И так же, как отец, Сергей оказался неоправданно жесток. Он говорил, что делает все ради блага, ее и Милочки, во избежание каких-то ужасных последствий бездействия, а Федина из последних сил сдерживала слезы, она понимала – Сергей просто желает отослать ее прочь, во вторую квартиру, запретить видеться с Милочкой...
Но как она будет жить? Как?
* * *
Скучно.
За окном снова дождь, и рама протекает. На широком, свежевыкрашенном подоконнике лужа, столько лет прошло, а кажется – та же, прежняя, позабытая в день Ванькиной смерти. И Федина смотрит на лужу, слушает, как с шелестом, с хлюпаньем, будто бы со вздохом даже, разбиваются о пол капли. Вытереть? Полотенце ведь рядышком, скручено махровым жгутом, но сухое – она так и не решилась нарушить водяную гладь.
Федина думала о жизни. И чудилось – мысли те же самые, прежние, оставленные в кладовой квартиры, поросшие пылью, но меж тем целехонькие. Про жизнь, которая по кругу, про то, что прожито, достигнуто, потеряно...