Я ждал, что Гришка или Мишка – даже любопытно стало, кто все-таки, – добавит про контру, но тот сдержался.
– Ступеньки тута, осторожней.
Дверь открылась бесшумно, изнутри дохнуло теплом, которое, вместо того чтоб отогнать холод, отчего-то заставило почувствовать, как я замерз. Правда, почти до смерти.
Узкий коридор, если не ошибаюсь, он называется «сени», и еще одна дверь. И ноги поперек порога, босые, белые, мертвые.
То ли Гришка, то ли Мишка переступил через них, а я замер перед этой неожиданной преградой. Значит, не в гости приехали, значит, не к родственникам, значит, не ждали хозяева. Отступить, вернуться назад, в машину, но не участвовать.
Я склонился над телом, пытаясь нащупать пульс, но пальцы онемели. Наверное, это тоже сон, мерещится все, женщина эта в ночной рубашке, задранной по самые колени, круглые, сдобные, с черными крапинками синяков… и растрепанные ее волосы тоже мерещатся, и топор в ее голове, и крестик на шее.
– Ну, Гриш, я ж велел прибраться… Сергей Аполлоныч у нас натура благородная, а значится, чувствительная без меры, – в моем сне нашлось место и для Никиты. – Все уже. Закончилось. Видишь, сами управились. А теперь твоя работа. Чего бледный-то весь?
– Заснул, – откуда-то из темноты донесся голос. Все-таки Мишка. Раз это мой сон, то пускай будет Мишка. – Вымерз, как бы не прихворал, выпить бы ему.
Выпить налили, поднесли целую кружку, и я залпом опрокинул, какая разница, если сон… самогон опалил внутренности, выжег, вытеснил холод и вернул сознание.
– Ну, полегчало? – Никита почти заботлив. – Ты не переживай, по первому разу оно у всех так… А потом ничего, привыкаешь.
– К этому? – я пьянел, стремительно и счастливо, потому как опьянение приглушало ощущения и возвращало в недавнее состояние полусна.
– И к этому тоже. – Никита подал руку, точнее, вцепился в рукав и дернул так, что я едва не упал на убитую. – Давай, работать надо. Протокол писать, ты ж у нас теперь секретарь. Мишка, деньги на место положь… и икону тоже… и пить не смей, кому сказано, еще назад добираться!
В комнате горели свечи, пять или шесть, и неровный нервный свет их непостижимым образом подчеркивал невозможность происходящего. Нет, разгрома учинено не было, наоборот, комната удивляла чистотой и порядком, дорожки на полу, скатерти, вышитые занавески, отгораживающие угол, белый бок свечи, широкий стол и стул. А на стуле тело… вернее, поначалу мне показалось, что это именно тело, потому как представить, что в этом окровавленном месиве может теплиться хоть капля жизни, было невозможно. Однако же человек замычал и мотнул головой, будто желал избавиться от полотенца, которым ему заткнули рот.
– Давай, садись, – Никита подвинул стул, и вышло так, что я оказался возле допрашиваемого. Воняло кровью и блевотиной, еще паленой шкурой. Передо мной положили пару чистых листов бумаги, походную чернильницу и стальное перо.
– Пиши. Я, Митрофанкин Валерьян Сигизмундович, пятидесяти семи лет от роду… свету хватает? Да не смотри ты на него, все уже, закончилось… признался, верно? – Никита похлопал жертву по плечу и тут же, нахмурившись, вытер руки рушником. На светлой ткани остались темные разводы… не смотреть на Озерцова, не смотреть на Валерьяна Сигизмундовича, писать… выводить буквы как можно тщательнее, а вернувшись домой, зарядить все семь патронов – и пулю в лоб.
– На чем мы остановились, – склонившись над моим плечом, Никита скользнул взглядом по бумаге. – Ага, значит, дальше… чистосердечно и безо всякого внешнего принуждения сознаюсь… он и вправду сознался, верно, Гришка?
Гришка прогудел что-то невнятное. Не оборачиваться, писать… было бы оружие, всех троих положил бы.
– Не дури, Сергей Аполлонович, – прошептал Озерцов на ухо. – Ты хоть и образованный, но многого не понимаешь, потому прислушайся к совету… не дури.
Холодное дуло уперлось в затылок.
– Я тебе шанс даю, слышишь?
Я использовал этот шанс, я ненавидел себя за трусость, но умирать вот так, в крови и блевотине, под Гришкин смех да Мишкино бормотание? Лучше самому.
Седоватый рассвет вползал на улицы, грязный снег чуть подтаял, поплыл редкими лужами, видать, оттепель, а я не чувствую, ничего не чувствую. Остатки самогона гуляют в крови, приглушая эмоции. Не знаю, кого я больше ненавидел: Никиту, который окунул меня в это дерьмо, или себя – за то, что не хватило силы воли отказаться.
Жить, жить, жить… ради чего?
Ради Оксаны. Нет, не любовь – наваждение, болезнь, но если так, пусть буду же больным… безумным трусом, но еще немного жизни, еще немного ее глаз.
Оксана ждала, Оксана поняла все без слов, Оксана спасла меня этой ночью… спасибо.
– На первый взгляд ничего смертельного, – врач был мрачен, не Костик – другой, я забыла его имя и фамилию, и теперь было как-то очень стыдно. Стыд мешал сосредоточиться и задать нужный вопрос.
– А причина? – человек из милиции. Я забыла и его имя. И тоже стыдно. – Что с ним вообще?
– Сотрясение мозга, – врач почему-то смотрел на меня. – С которым в больнице лежать надо. Под надзором.
– Прокурорским, – тихо сказал тот, который из милиции, но врач все равно услышал.
– Медицинским. Значит, вы родственница? Страховка медицинская у него есть?
Я не знала. Ни про страховку, ни про детские болезни, ни про то, случались ли подобные обмороки раньше. Я ничего не знала, я вдруг оказалась совершенно чужим человеком, никчемным, ненужным, неспособным даже на то, чтобы запомнить имя врача.
– Я заплачу. Сколько надо, сколько скажете.
– Заплатите… приглядывали бы лучше. А то… да успокойтесь вы, честное слово, поздно уже слезы лить. И нечего.
Кто льет слезы? Я? Я плачу? Коснуться щеки – мокрая, а я и не заметила, что снова. Слезы катятся, поэтому и плывет все вокруг. Они думают, что у меня истерика, а я просто… просто плачу.
– Нервная вы, однако. Обследуем мы вашего… племянника, – врач с чего-то хмыкнул. – Вы заплатите, а мы обследуем. И вылечим. Всех вылечим. А вы пока на лавочке посидите, воздухом подышите.
Дышать пришлось в компании типа из милиции. Он молча протянул платок, я так же молча достала свой. В последнее время я постоянно ношу в сумочке бумажные платки. На пачке написано «аромат розы», а я не ощущаю.
– Вы не против, если я закурю? – Он садится рядом, в опасной близости, но одергивать или уходить нет сил. Пусть курит. Присоединюсь.
Безвкусный дым синей лентой тянулся в небо, почему-то остался только один цвет – синий, яркий на фоне ставшего вдруг черно-белым мира.
Что скажет Костик? Велит успокоиться, как этот, сегодняшний доктор? Соврет, что рано или поздно все наладится?