Пожалуй, в той игре было одно отличие от предыдущих: я не просто принимал фантазии Роберта, но пытался понять, как и откуда они возникают.
Взобравшись на сундук, я уперся подбородком в колени и сдавил голову ладонями. Мне показалось даже, что череп мой вот-вот затрещит и лопнет. И надо сказать, что я обрадовался.
Закрыв глаза, я думал.
Книги… письмена… демоны… револьвер, который никуда не годится, зато годится сабля… лучше – шпага. Красивый, точный удар. Высокие сапоги, которые поднимались выше колен. Плащ, укрывавший и в дождь, и в стужу. Цепкие сильные руки и крепкая шея.
То, о чем говорил Роберт.
Но в отличие от него я не видел этого человека! Вернее, он не желал рассказывать о себе, видимо, сочтя меня недостойным слушателем. Я ведь не верил в то, что найденная книга хранит тайное знание.
Однако отнесся к ней со всем возможным трепетом. И в тот миг, когда пальцы мои дотронулись до липких страниц, когда сняли с них смесь пыли, сажи и чернил, оставив на тексте белые шрамы прикосновений, я ощутил… страх? Почтение величайшее? Желание упасть на колени и вознести молитву?
Ничуть. Лишь разочарование.
И, стремясь поскорее погасить его, я стал читать. Я не знал языка, и слова, произносимые мною, приходили ко мне свыше, а в сердце было лишь одно-единственное желание.
В тот миг, когда мое заклятие, придуманное от первой до последней буквы, закончилось, фонарь погас. Он не умер, как умирает пламя от истощения, уменьшаясь до размеров булавки. Его не погасил порыв ветра, поскольку ветер гулял снаружи дома. Нет, огонь просто погас.
И тогда я испугался.
Я стоял во тьме, не находя в себе сил шелохнуться, и онемевшие руки, ноги стали чужими. Воздух, покидая мои легкие, овеществлялся в белые облака пара.
А пар становился поземкой.
Холод проникал снизу, сквозь щели в досках. Он просачивался сквозь стены. Стекал в трещины крыши. Он обнимал меня, набрасывая петлю за петлей, окутывая коконом, из которого, я знал, – не выбраться. И тогда-то я рванулся к двери, но упал, споткнувшись о книгу. Я ударился о ящик, и револьвер, не имевший барабана, выстрелил. Я видел вспышку, разорвавшую тьму, и слышал грохот, которого испугались сущности, вызванные моим воображением, сотворенные им, но получившие право самостоятельного бытия.
– Прочь! – крикнул я и зашарил по полу, пытаясь найти хоть что-нибудь, чтобы защитить себя.
Трещала ткань, расползалась бумага заброшенных священных книг. И лишь старая сабля резанула по пальцам. Ее-то я и схватил.
Осколок тупой стали придал мне сил и ярости. Вскочив, я принялся разить тени, рассекая их на клочья сырого тумана, сминая и втаптывая в пол. И радость близкой победы – а теперь я не сомневался, что стану победителем, – наполняла сердце ликованием.
Она, которая стоит за спиной, смеется. Она знает правду о той ночи, о мальчишке, который сначала позвал темноту в свои дом и разум, а затем отчаянно боролся с ней.
И, наивный, решил, что стал победителем.
То давнее приключение, кроме последствий отдаленных, приведших меня к нынешнему состоянию, имело итоги самого непосредственного характера. Взопревший в воображаемом бою, я лег спать, чтобы проснуться совершенно больным.
А надо сказать, что при всей небрежности моих родителей я рос ребенком здоровым, никогда не доставлявшим хлопот, словно понимал, что доставлять их некому и мое выживание является сугубо лишь моей собственно заботой.
Однако тогда я очнулся, вернее, выпал из сна, в котором продолжал начатую на чердаке битву, и понял, что не могу дышать. Я захлебывался жидкостью, наполнившей легкие, и кашель, тяжелый, хриплый, не спасал меня. Я выплевывал на подушку комья серой слизи, и казалось, что они шевелятся, ползут, желая вновь забраться в мое тело.
Я кричал. Плакал.
Звал.
– Тише, милый, тише, – надо мной склонилась женщина с бледным лицом. – Выпей.
Руки ее были холодны, будто сделаны изо льда, а голос – сладок. И, подчиняясь ей, я пил горький травяной отвар и удивлялся, что не узнаю эту женщину.
Кто она? И как оказалась в моем доме?
– У тебя жар, милый. У тебя жар.
Она села у моей кровати, но сколь я ни ворочался, пытаясь разглядеть ее лучше, у меня не выходило. Несомненно, женщина была красива, если не сказать – прекрасна. Она представлялась мне совершенством, которого больше не достигнуть никому.
– Кто ты? – спросил я на третий день болезни, когда жар отступил. – Что ты здесь делаешь?
– Забочусь о тебе, – ответила она. – Ты не узнаешь меня, милый?
– Нет.
Я был уверен, что не знаю ее.
– Я твоя мама.
– Неправда!
Моя мать была иной… но какой? Остаток дня я пытался вспомнить ее лицо или голос, или запах, или хоть что-нибудь, что подтвердило бы само ее существование. А женщина, сидевшая у моей постели, пела песенки, одну за другой. Голос ее был тих и приятен, и я уснул, но, проснувшись, снова спросил:
– Кто ты?
– Милый, ты меня пугаешь. Почему ты не узнаешь меня?
Она заплакала, и мне стало стыдно. Эта женщина, кем бы она ни была, за прошедшие дни сделала больше, чем мать за годы моей жизни. И как смел я выказывать подобную неблагодарность?
– Простите, мэм, – сказал я.
– Ничего, милый. Это горячка. Во всем виновата горячка.
И что оставалось мне? Лишь согласиться с ее заботой.
Выздоравливал я медленно. И, честно говоря, пропустил миг, когда болезнь покинула мое тело окончательно. Я ослабел настолько, что сам не в состоянии был подняться с кровати, не говоря уже о большем.
– Это пройдет, – повторяла мне женщина, притворявшаяся моей матерью. – Вот увидишь, милый, это пройдет. Ты вновь станешь сильным.
Она варила мне бульоны и каши, меняла одежду, вытирала взопревшее тело чистыми полотенцами. Откуда им было взяться в доме?
Не знаю.
Когда я смог держаться на ногах, я первым делом выбрался во двор. Нет, тогда я еще не убегал. Мне необходимо было убедиться, что дом остался прежним.
Я убедился.
Грязная развалюха, старая жаба на лысой поляне-дворе. Только вот на крыше его сидела сотня голубей, слишком тихих и неподвижных для настоящих птиц. Стая разглядывала меня, а я пытался вспомнить – были ли голуби прежде?
– Милый, – позвали меня. – Возвращайся. Тебе не стоит пока выходить на улицу. Это опасно.
Вторым делом я выбрался на чердак. И каково же было удивление мое, когда я увидел, что не осталось ни сундуков, ни коробов, ни вообще ничего, кроме пыли.
– Какие вещи? – удивилась моя новообретенная мать. – Ты такой выдумщик, Роберт.