– Я не Роберт!
– Разве?
В этот миг я увидел ее глаза.
Глаза – зеркало души. Так говорят, желая подчеркнуть особую одухотворенность натуры, но вряд ли кто из говоривших заглядывал в зеркало, где отражается бездна. Существо, души лишенное, безглазо в высшем смысле этого слова.
– Что, милый? Ты все еще болен. Тебе надо отдыхать.
– Как тебя зовут?
– Ты знаешь.
Ее имя – Эстер Гордон. Ее маска – маска чахоточной больной. Ее голос украден, как украдено все прочее.
– Ты… как ты здесь оказалась?
– Ты же сам позвал меня. Теперь я здесь. Ты рад?
Скорее уж растерян. Но рот мой сам отвечает:
– Да, мама.
И Эстер Гордон, другая Эстер Гордон, нежно целует меня в щеку.
– Мой руки, – говорит она. – Скоро будем ужинать.
Что было дальше? Сложно сказать, теперь я и сам путаюсь во всем.
Шли годы. Я жил, все меньше – за себя, все больше – за Роберта. Мой дом, избавившись разом от прожитых лет, стал полным подобием белого строения на Стэйн Раут, 36. Готов поклясться, что на стене его появилась блестящая табличка с номером, и стоит ли упоминать, чьей копией она являлась.
Мы стойко перенесли известие о нефтяном месторождении, которое повлекло и привлекло в город множество незнакомых людей. И спокойный Кросс-Плейнс вдруг разом утратил спокойствие, он разросся, увеличившись в десятки раз. Стал более шумным, грязным, неуютным.
Нам это не нравилось, но мы терпели, понимая, что не в силах изменить случившееся, хотя Роберт не единожды повторял, что, будь его воля, он запретил бы промышленную революцию, ибо она лишает человека всякой духовности.
Мы учились. Школа в Кросс-Плейнс сменилась высшей школой в Бранвуде, где Роберт – или я? – окончил одиннадцатый класс. Свет увидел первый мой – или его? – рассказ, которому не суждено было быть изданным, что принесло нам немало огорчений.
Мы были честолюбивы.
И приступили к созданию поэмы, которую – это я узнал позже – все-таки издали в местной газете, что лишь подстегнуло самолюбие моего двойника. Бобби нашел себе работу в местном магазинчике готового платья, что, впрочем, считал делом временным, не стоящим особого внимания и усилий. Себя же с прежней самоотверженностью он отдавал тому единственному занятию, которое полагал достойным.
Мне Роберт говорил, что желает славы и достатка, каковой, несомненно, последует за славой, но я знал правду – в его голове тесно было мыслям. Они множились, как мухи на куске мяса, и распирали череп его изнутри, требуя свободы. И Роберт сам ее жаждал для них, а потому выплескивал на бумагу образы, порожденные неуемным его воображением. Он создавал людей столь же просто, как портной создает рубашки, а сапожник – сапоги. Только люди требовали большего.
Его герои питались им, выедая изнутри, и мне виделось, что наступит день, когда от Роберта не останется ничего, кроме этой опустевшей телесной оболочки.
Я оказался прав.
И я сам попробовал сочинять, правда, ничего хорошего из этого не вышло. Я сидел над листом бумаги и пялился в круглое пятно света. Пятно перемещалось от левого верхнего угла к правому, нагревая лист, и я думал о том, вспыхнет он или все-таки нет.
Поняв же, что мое сидение лишено всякого смысла, я написал: «Меня зовут…» И, перечитав два слова, в приступе внезапной ярости скомкал лист.
– Что с тобой, милый? – с деланой заботой поинтересовалась Эстер.
– Ничего, мама.
Я глядел на огонь, но видел лишь ее лицо, такое бледное, утонченное, похожее на римские посмертные маски, но в сотни раз прекраснее.
И тогда я понял, что больше не могу так жить.
За прошедшую неделю Саломея исследовала дом от крыши до сырого подвала, в котором сохранились пыльные банки с красными помидорами, зелеными огурцами и маринованным болгарским перцем. Банки занимали длинную полку, которая обрывалась у крохотной, в полметра высотой, двери. За дверью находилась еще одна комнатушка, тоже с полками, но другими. На этих обитали бутылки черного стекла и деревянный бочонок с латунным носиком. Пристегнутая к бочке медная кружка покрылась зеленоватым налетом, а вино прокисло.
Были в подвалах и мясные крюки, ныне пустующие. И каменные ячейки для сыров. И ручная мельница, и много всего иного, заброшенного, но интересного.
Интересности Саломея любила.
А вот женщина, нанятая Олегом на хозяйство, явно невзлюбила Саломею. Впрочем, могло статься, что нелюбовь эта распространялась куда дальше Саломеи и затрагивала всех обитателей дома.
Женщину звали Еленой, но была она отнюдь не прекрасна. Рослая, но излишне худая, она тяготела к строгим нарядам унылых цветов, из украшений признавая лишь брошь-камею. Длинные волосы Елена заплетала в косу, которую подвязывала к шее черной полотняной лентой. Лишь руки у Елены были хороши, белокожи, мягки, с аккуратной формы ладонями и пальцами да идеальными ногтями.
Эти руки, по виду не привычные к работе, ловко управлялись и со щеткой из гусиных перьев, и с пылесосом, и с кухонной утварью. Они умели шить и резать. Второе нравилось им куда больше. Саломея видела, как колдовала Елена с ножами: лезвие мелькало в воздухе, сухо постукивая по деревянной доске. Падали луковые колечки идеальной формы и равной толщины.
– А у меня так не получается, – сказала тогда Саломея, еще надеясь разговорить Елену. Но та ничего не ответила.
Зато стоило зайти в подвал, как Елена бросала все дела и устремлялась следом. Она точно боялась, что Саломея вынесет из сырой утробы дома… что? Огурцы прошлогодней закатки? Кислое вино? Зеленую кружку? Или мраморный гнет, которым полагалось давить сыры?
И если так, то кому полагалось?
Кто ставил закатки? Занимался огородом, сажал, полол, чтобы после возиться, распихивая зеленые колючие огурчики по банкам, добавляя смородиновый лист и укроп, черные горошины перца и вишневые веточки для аромата. Кто делал маринады? Заливал? Закатывал?
Татьяна?
Когда Саломея спросила об этом Олега, он лишь плечом дернул и сказал, что понятия не имеет, кто делал, но точно не Татьяна. Тамара подтвердила – ее сестра не испытывала тяги к делам домашним. А вот Сергей маринады любил.
Сергея убили. Марию Петровну убили. И полицейский, притворявшийся смешным и равнодушным, советовал всем разъехаться, но уезжать никто и не подумал. Зато в доме появилась Елена Ужасная.
Впрочем, вся прошедшая неделя была в меру обыкновенной.
Хмурый понедельник и встреча за пустым столом, который достаточно велик, чтобы люди не нарушали чужое частное пространство. Тамарина бледность и суета ее супруга, старавшегося казаться мелким и незаметным. Контролируемая злость Олега. Воркование Киры, что, казалось, не видела никого и ничего, кроме сына. Отупелое равнодушие Галины, которая и за столом продолжала грызть семечки. Рядом с ее алюминиевой тарелкой росла гора шелухи.