— А я?
Он снова обнял меня.
— Куда же я теперь без тебя? — сказал он. — Теперь, брат, кончено. Баста, баста!
И он спросил меня шёпотом, как тогда в поезде, когда я его провожала:
— Ты любишь меня?
— Да, да.
…Конечно, к Саше нас не пустили, но мы опять передали ей записку и получили ответ, на этот раз с просьбой унять Петьку, который «всем надоел». Ещё она писала, что ей хочется погулять с нами, и в заключение спрашивала, обедали ли мы, и, если ещё нет, чтобы захватили мужа, потому что он «может по двое суток не есть, если ему не напомнить».
Из обеда ничего не вышло. Сане нужно было в Арктический институт, и я пошла его провожать — не только потому, что мне этого хотелось, а потому, что пора было всё-таки поговорить о деле, ради которого мы встретились в Ленинграде. Мои последние письма не дошли до него, и он не знал новостей о «Пахтусове», который — это только что было решено — пойдёт через Маточкин Шар, а потом, обогнув Северную Землю, направится к Ляховским островам.
— Ну что ж, у нас будет больше времени, только и всего, — сказал Саня. — Меня больше всего беспокоит время.
Мы заговорили о составе поисковой партии, и он сказал, что предложил одного радиста с Диксона, потом доктора Ивана Ивановича и своего механика Лури, о котором он часто писал мне из Заполярья.
— Радист превосходный. Знаешь кто?
— Нет.
— Корзинкин, — торжественно сказал Саня. — Тот самый.
Я созналась, что впервые слышу эту фамилию, и Саня объяснил, что Корзинкин — один из двух русских, ходивших с Амундсеном на Южный полюс, и что Амундсен даже упоминает о нём в своей книге.
— Здóрово, да? Пятый — я. А шестая — ты. Тебя я предложил как «дочку».
— В самом деле? А мне казалось, что я имею некоторое право на участие в этой экспедиции не только как дочка капитана Татаринова. Что же, ты так и написал: профессия — дочка?
Саня смутился.
— А что? — пробормотал он. — Ничего особенного. Это глупо, да?
— Очень.
— А иначе вышло бы, что я хлопочу за жену. Неудобно.
— Саня, я вообще не просила тебя хлопотать, — сказала я спокойно. — Дочка, жена! Я ещё и племянница и внучка. Я старый геолог, Саня, и просила начальника Главсевморпути, чтобы он включил меня в состав экспедиции в качестве геолога, а не твоей жены. Кстати, я ещё не твоя жена, и, если ты будешь так глупо вести себя, я вот возьму и выйду за другого. Мы, кажется, ещё не записывались!
Мне стало даже жалко его, так он заморгал и неловко засмеялся и, сняв фуражку, вытер ладонью лоб.
— Катя, прости, честное слово! — пробормотал он.
Я быстро поцеловала его, хотя мы стояли уже во дворе, перед самым зданием Арктического института, и сказала:
— Ни пуха ни пера.
К шести часам он обещал позвонить или, если удастся, заехать к Пете.
Он вернулся не к шести, а к одиннадцати и не к Пете, а в «Асторию» и потребовал, чтобы мы немедленно приехали к нему ужинать, потому что он так и не обедал и голоден, как дьявол, а есть одному ему скучно.
Но Петю сморило после тревожного дня; кроме того, он для бодрости ещё хватил водки и теперь лежал на диване и сонно таращил глаза, похожий на Петрушку со своим диким носом и нескладными руками и ногами.
…Я помню по числам все наши встречи с Саней, не только встречи, но и письма. В садике на Триумфальной мы встретились 2 апреля, а у Большого театра 13 июня. Этот вечер, памятный на всю жизнь — когда он позвонил, вернувшись из Арктического института, и я поехала к нему, — был 21 мая.
Мы знакомы с детских лет, и мне казалось, что я уже так хорошо знаю его, как он и сам, кажется, себя не знает. Но таким, как в этот вечер, я прежде его не видала. Когда мы ужинали, я ему даже сказала об этом.
Проект был полностью принят, и ему наговорили в институте много комплиментов — очевидно, не без основания. Он виделся с профессором В., тем самым, который открыл остров на основании дрейфа «Св. Марии», и В. отнёсся к нему превосходно. Он был в Ленинграде, прекрасном огромном городе, который он любил ещё со времени лётной школы, — в Ленинграде после тишины Заполярья! Всё шло, всё удавалось!
И как видны были в его лице, во всех движениях, даже в том, как он ел, это счастье, эта удача! У него блестели глаза, он держался прямо и вместе с тем свободно. Если б я не была влюблена в него всю жизнь, так уж в этот вечер непременно бы влюбилась.
Мы что-то ели без конца, а потом пошли гулять, потому что я сказала, что ещё не успела посмотреть Ленинград, и Саня загорелся и сказал, что он хочет сам «показать мне, что это за город».
Был третий час, и это был самый тёмный час ночи, но, когда мы вышли из «Астории», было так светло, что я нарочно остановилась на улице Гоголя и стала читать газету.
Белая ночь! Но Саня сказал, что его не удивить белыми ночами и что в Ленинграде они хороши только тем, что не продолжаются по полгода.
Мы прошли под аркой Главного штаба, и великолепная пустынная площадь вдруг открылась перед нами — не очень большая, но просторная и какая-то сдержанная, не похожая на открытые площади Москвы. Очень обидно, но я не знала, что это за площадь, и Сане пришлось прочесть мне краткий урок русской истории с упоминанием 7 ноября 1917 года.
Потом мы пошли по улице Халтурина — я прочитала название под домовым фонарём — и долго стояли перед колоссами, поддерживающими на плечах высокий подъезд Эрмитажа. Не знаю, как Саня, а я смотрела на них с нежным чувством, точно они были живые, — им было так тяжело, и всё-таки они были прекрасны.
Потом мы вышли на набережную — вот где была эта белая ночь: ни день, ни ночь, ни утро, ни вечер! Над зданиями Военно-медицинской академии небо было тёмно-синее, светло-синее, жёлтое, оранжевое — кажется, всех цветов, какие только есть на свете! Где-то там было солнце. А над Петропавловской крепостью всё было совершенно другим, туманно-серым, настолько другим, что нельзя было поверить, что это одно и то же небо. И мы сперва долго смотрели на крепость и на её небо, а потом вдруг поворачивались к Военно-медицинской академии и к её небу, и это был как будто мгновенный переезд из одной страны в другую — из неподвижной и серой в прекрасную, живую, с быстро меняющимися цветами.
Стало холодно, я была легко одета, и мы вдвоём завернулись в Санин плащ и долго сидели, обнявшись, и молчали.
Мы сидели на полукруглой гранитной скамейке, у самого спуска в Неву, и где-то внизу волна чуть слышно ударялась о каменный берег.
Не могу передать, как я была счастлива и как хорошо было у меня на душе этой ночью! Мы были вместе наконец и теперь не расстанемся никогда. И больше ничего не нужно было доказывать друг другу и не нужно было ссориться, как мы ссорились всю жизнь. Я взяла его руку, твёрдую, широкую, милую, и поцеловала, а он поцеловал мою.