Не помню, где мы ещё бродили в эту ночь, только помню, что никак не могли уйти от Невы. Мечеть с голубым куполом и двумя минаретами повыше и пониже всё время была где-то перед нами, и мы всё время шли к ней, а она уходила от нас, как виденье.
Уже дворники подметали улицы и большой жёлтый круг солнца стоял довольно высоко над Выборгской стороной, и как нам ни жалко было расставаться с этой ночью, а она уходила, — когда Саня вдруг решил, что нужно немедленно позвонить Пете.
— Мы спросим его, — сказал он смеясь, — как он думал провести этот вечер.
Но я уговорила его не звонить, потому что телефон был в передней и мы разбудили бы всё семейство фотографа-художника Беренштейна.
— Семейство очень милое, и это свинство — будить его ни свет ни заря!
У мечети — мы всё-таки дошли до мечети — Саня окликнул такси, и нам вдруг показалось так удобно в такси, что Саня стал уговаривать меня поехать ещё на острова, а уж потом к Пете. Но ему предстоял трудный день — я хотела, чтобы сперва он заехал к себе и уснул, хоть ненадолго…
И мы вернулись к нему в «Асторию» и стали варить кофе. Саня всегда возил с собой кофейник и спиртовку — он на Севере пристрастился к кофе.
— А страшно, что так хорошо, правда? — сказал он и обнял меня. — У тебя сердце так бьётся! И у меня — посмотри.
Он взял мою руку и приложил к сердцу:
— Мы очень волнуемся, это смешно, правда?
Он говорил что-то, не слыша себя, и голос его вдруг стал совсем другой от волнения…
Мы пошли к Сковородниковым только в первом часу. Маленькая, изящная старая дама открыла нам и сказала, что Пети нет дома:
— Он уехал в клинику.
— Так рано?
— Да.
У неё было расстроенное лицо.
— Что случилось?
— Ничего, ничего. Он позвонил туда, и ему сказали, что Александре Ивановне стало немного хуже.
И вот начались эти дни, о которых я ещё и теперь вспоминаю с горьким чувством бессилия и обиды. По три раза в день мы ходили в клинику Шрёдера и долго стояли перед маленькой витриной, в которой висел температурный листок: «Сковородникова — 37; 37,3; 38,2; 39,9». Но это было не простое воспаление лёгких, когда на девятый день наступает кризис, а потом температура падает, как было у меня в школе. Это было проклятое, «ползучее», как сказал профессор, воспаление. Были дни, когда у неё была почти нормальная температура, и тогда мы возвращались очень весёлые и сразу начинали ждать Сашу домой. Розалия Наумовна — так звали супругу фотографа-художника — рассказывала, что она тоже болела воспалением лёгких и что эта болезнь просто пустяки в сравнении с гнойным плевритом, которым болела её сестра Берта. Петя начинал говорить о своей скульптуре, и однажды мне даже удалось уговорить его сходить со мной в Эрмитаж. Но наутро мы снова молча стояли перед витриной и смотрели, смотрели, смотрели… Я заметила, что Петя однажды закрыл глаза и снова быстро открыл, как в детстве, когда думаешь, что откроешь глаза и увидишь совсем другое. Но он увидел то же, что видела я и что мы надеялись больше не видеть: «Сковородникова — 38,1, Сковородникова — 39,3, Сковородникова — 40».
Три дня подряд температура держалась на 40, потом резко упала — на несколько часов — и опять поднялась, на этот раз до 40,5. Я была уверена, что это не воспаление лёгких, и тайком от Сани поехала к профессору на квартиру. Но он подтвердил диагноз: фокус прослушивается совершенно ясно, — не один, а несколько и в обоих лёгких. Он сказал, что это не по его части и что Сашу уже смотрел терапевт.
— И что же?
— Грипп, осложнившийся воспалением лёгких.
Я знала, что он заходит к Саше по сто раз в день, что вообще в клинике относятся к ней прекрасно, но всё-таки спросила, не думает ли он, что нужно пригласить ещё какого-нибудь терапевта:
— Может быть, Габричевского?
— Конечно, пожалуйста. Я сам позвоню ему.
Но температура не упала оттого, что Сашу посмотрел Габричевский.
Я почти не видела Саню в эти дни: он только звонил иногда по ночам, да однажды я забежала к нему в институт, в маленькую комнатку, отведённую для снаряжения поисковой партии. Он сидел за столом, заваленным оружием, фотоаппаратами, рукавицами и меховыми чулками. Усатый, серьёзный человек в кожаном пальто собирал у него на столе двустволку и ругался, что стволы не подходят к ложам.
— Ну, как она? Ты её видела? Что говорят врачи?
Ежеминутно звонил телефон, и он наконец снял трубку и с досадой бросил её на стол.
— Всё то же.
— А температура?
— Сегодня утром было сорок и две.
— Чёрт! Неужели нет никакого средства?
Он очень похудел за эти дни. У него был тревожный, усталый вид, и он вообще не был похож на себя, особенно на себя в первый день приезда.
— Как ты похудела! Не спишь?.. — спросил он. — Я не понимаю, но всё-таки какое же положение?
— Непосредственной опасности нет.
— Что?
— Габричевский сказал, что непосредственной опасности нет.
— Да ну их к дьяволу! — злобно сказал Саня. — Не могут вылечить человека! Ведь она была здорова. Я же знаю, она никогда даже ничуть не болела.
Я сказала, что, наверно, теперь не увижу его несколько дней, потому что мне разрешили дежурить у Саши и с сегодняшнего вечера я перееду в больницу. Он взял меня за руку и с благодарностью посмотрел на меня. Потом проводил до ворот, и мы расстались…
Она лежала, глядя в потолок, изредка облизывая пересохшие губы, и не сразу узнала меня, может быть, потому, что я была в колпаке и халате. Но первое время мне всё казалось, что она принимает меня за кого-то другого.
Видно было, что она уже давно не спит и что у неё всё перепуталось: утро и вечер, как будто время от неё уже отступило.
Что-то татарское стало заметно в её лице, побледневшем под загаром, широковатом, с провалившимися глазами. Она всегда немного косила, и прежде это даже шло к ней, придавало ей невольное, милое кокетство. Но теперь — это было почему-то ночами — её тяжёлый, косой взгляд исподлобья вдруг пугал меня. Она садилась в постели, прямая, смугло-бледная, с косами, переброшенными на грудь, и молчала, молчала — никакими силами я не могла уговорить её лечь. Однажды это случилось при Сане, и он долго не мог прийти в себя — так она напомнила ему мать.
Мне прежде почти не приходилось ухаживать за больными, особенно такими тяжёлыми, как Саша, но я научилась. Это было трудно, потому что Саша почти не спала или засыпала и сразу же просыпалась, и нужно было всё время следить за дыханием.
Были дни, когда жизнь возвращалась к ней — и с необыкновенной силой. Я помню один такой день, четвёртый с тех пор, как я переселилась в больницу. Она хорошо спала ночь и утром проснулась и сказала, что хочет есть. Она выпила чаю с молоком и съела яйцо и, когда мы стали закутывать её, чтобы проветрить палату, вдруг сказала: