Последняя загадка парфюмера | Страница: 65

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Возможно, вы правы, – задумчиво проговорил Струйников, разглядывая картину.

– Если бы можно было убрать это окно и замазать собачку, картина только выиграла бы. Вы не находите?

– Вполне может быть, – согласился художник. – Но, к счастью, мы не можем править картины старых мастеров, какими бы неудачными они нам порой ни казались.

– Не можем? Почему?

– Как почему? – изумился художник. – Да потому что это не принято.

– Кем не принято?

– Человечеством. В конце концов, это сродни… святотатству.

– Но ведь вы только что признали, что работа Бога несовершенна, и сочли возможным исправлять ее. А теперь объявляете вмешательство в дело рук человеческих святотатством. Нет ли здесь противоречия?

– Вы меня совсем запутали, – растерянно ответил Струйников. – Я не философ и не склонен к теоретическим рассуждениям. Я художник, человек действия.

– Отлично! – кивнул Брокар. – Вот я и предлагаю вам действовать. Мне нужно, чтобы вы превратили эту картину в совершенство. Отреставрируйте ее, а заодно замажьте собачку и окно.

Молодой художник открыл рот от удивления.

– Вы это серьезно? – проговорил он, не веря собственным ушам.

– Абсолютно, – сказал Брокар.

Струйников некоторое время молчал, собираясь с мыслями, затем сказал решительно и твердо:

– Вы странный человек, господин Брокар. Но я не намерен потакать вашим странностям. Подумайте сами, что было бы, если бы профаны стали вмешиваться в вашу работу и исправлять созданные вами запахи? Если бы они стали смешивать ваши одеколоны с коровьей мочой?

– Главное, чтоб они платили деньги. А там – пусть смешивают, с чем хотят, – ответил Брокар.

Молодой художник усмехнулся.

– Теперь я понял, – сказал он. – Вы хотите исправлять картины на том лишь основании, что вы заплатили за них деньги и стали единовластным их владельцем.

– Именно так. Хозяин – барин, как говорят на Руси.

Струйников покачал головой:

– Вот уж нет. Коверкайте картины, как хотите, но я вам в этом не помощник. На этом разрешите откланяться.

Художник встал со стула, повернулся и решительно направился к двери.

– Триста рублей, – негромко произнес Брокар. – Я заплачу вам триста рублей, если вы справитесь.

Художник невольно замедлил шаг.

– Это немалые деньги, если учесть, что сама картина досталась мне за полторы тысячи, – продолжил Брокар. – А работы всего-то на неделю. Подумайте! Разве вам не нужны деньги?

Струйников повернулся к Брокару и гордо проговорил:

– Вы правы, деньги мне нужны. Но я не намерен зарабатывать их таким способом, господин Брокар. Если захотите, чтобы я написал ваш портрет или портрет вашей супруги, я к вашим услугам. А теперь прощайте!

Он насмешливо поклонился Брокару и, гордо подняв голову, вышел из кабинета.

5

Бурдаков собрал со стола просмотренные Брокаром бумаги и убрал их в папку. Затем сказал, как-то странно улыбаясь:

– Генрих Афанасьевич, говорят, ваша жена ездила к Струйникову в мастерскую?

– Она выбирала картины для гостиной, – ответил Брокар, просматривая очередную бумагу.

– Ну да, ну да, – покивал головой Бурдаков. – Где ж их еще выбирать, как не в мастерской художника.

Брокар оторвался от отчета и посмотрел на Бурдакова.

– Ты, кажется, на что-то намекаешь? – спросил он.

– Я? Да господь с вами, Генрих Афанасьевич! Просто я с детства напуган художниками.

«Как? И ты тоже?» – хотел было воскликнуть Брокар, но сдержался.

– Мне тогда годочка четыре было, не больше, – продолжил Бурдаков. – К нам в село два художника приехали. Поставили мольберты перед церквушкой и давай рисовать. Черточка за черточкой, пятнышко за пятнышком. Вот смотрю я – чем больше у них церкви на холстах, тем меньше ее в жизни. А когда до конца дорисовали, она совсем исчезла.

– Как это «исчезла»? – не понял Брокар.

– А так. Не стало ее, и делу конец. А потом они меня рисовать задумали. Мать было согласилась, а я в крик. «Не хочу, – кричу, – из миру исчезать!» Насилу меня мать успокоила. Такие дела. Это я только потом, спустя годы, узнал, что на церковь туман опустился. А тогда подумал, что все, что художники рисуют, из мира исчезает. Ну словно бы они все это забирают и на бумаге или холсте с собой увозят. Думал, и меня увезут, – с ухмылкой закончил рассказал Бурдаков.

– Какое это имеет отношение к Шарлотте? – сухо спросил Генрих Афанасьевич.

– Никакого, – спокойно и серьезно ответил Бурдаков. – Совершенно никакого. Сам не знаю, чего это я про художников тех вспомнил и к разговору их прилепил.

– Болтун ты, Алексей, вот и все дела.

– Правда ваша. Как есть болтун!

Больше Бурдаков не говорил о художнике ни слова. Однако зерно сомнения, посеянное в душу Брокара Бурдаковым, легло на благодатную почву и вскоре дало свои плоды.

Вместо того чтобы сидеть над пробирками и ретортами, Генрих Афанасьевич до самого вечера, расхаживал по лаборатории, ероша черную бороду и хмуря косматые брови.

– Чепуха какая-то, – бормотал он себе под нос. – Этого не может быть, потому что не может быть никогда. Шарлотта любит меня. А я – ее. У нас замечательный брак и замечательные дети.

Но как это часто бывает, чем больше Генрих Афанасьевич уверял себя в этом, тем гуще делалась тень сомнения, закравшаяся в его душу. Вдруг ему стали припоминаться какие-то мелкие детали, на которые он прежде не обращал внимания. Рассеянный взгляд Шарлотты, брошенный как бы мимо него. Порванная нитка в ее ловких пальцах. Холодноватый тон, которым она пожелала ему вчера покойной ночи…

Вконец утомившись от хождения, Брокар прилег на старенькое сомье, стоявшее в углу лаборатории. Парфюмер по вечерам часто отдыхал там, делая перерыв в напряженной работе. Матрац был неудобный и продавленный, однако Брокар этого не замечал. Он размышлял. О себе, о Шарлотте. Сам не заметил, как от размышлений перешел к воспоминаниям…

Перед внутренним взором Брокара Шарлотта предстала такой, какой она была двадцать с чем-то лет назад, – молодая, пышноволосая, задорная. Тогда у нее была премилая привычка – запрокидывать назад голову и смеяться, сверкая белоснежными зубами. Как будто колокольчик звенит. Вслед за тем в памяти стали всплывать картины из детства.

В Париже раннее утро, моросит мелкий дождь. Мать Генриха – невысокая, полная женщина в старом «импермеабле», с черным зонтиком над головой, семенит, топая башмачками, через площадь Мюэтт, держа Генриха за руку. Путь ведет к кондитерской, витрина которой, освещенная белой лампой, виднеется издали. Ловя трепещущими ноздрями запах сдобы и фруктовой карамели, предчувствуя наслаждение всем своим маленьким тельцем, Генрих почти бежит, но мать идет так быстро, что он за ней едва поспевает.