Перерождение | Страница: 172

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В этом странном поселении, в Гавани, Маус постоянно чувствовала усталость и хотела только спать. Вдобавок чувство голода не отпускало. Разумеется, дело было в ребенке, из-за него она постоянно хотела есть. После бесконечных сухарей, фасолевого паштета и консервов из бункера — хорошо хоть столетней гадостью в вакуумной упаковке никто не отравился! — настоящая еда казалась чудом. Хлеб и сыр, говядина и молоко… А масло! От божественного сливочного вкуса у Маус кружилась голова. Она ела за троих, а потом облизывала пальцы. Только ради еды она могла бы остаться здесь навсегда!

Как и другие, неладное Маус почувствовала сразу. Накануне вечером молодые женщины — кто с большим животом, кто с маленьким ребенком, кто с большим животом и маленьким ребенком — буквально вцепились в нее. Она беременна? Как здорово! Когда должна родить? Это ее первенец? Другие девушки из отряда тоже беременны? Лица женщин сияли сестринской заботой, и Маус не задумалась над странными обстоятельствами, которые сейчас не давали покоя. Откуда они знали про ее беременность: ведь живот только-только появился? Почему не спросили, кто отец ребенка, и не упоминали отцов своих малышей?

Солнце село, и Маусами легла отдохнуть. Питер и остальные наверняка собрались в соседнем бараке и решают, что делать. Малыш снова зашевелился — бил ножкой и кувыркался у нее в животе. Маус закрыла глаза и растворилась в этом ощущении. Служба в Охране казалась чем-то далеким, эпизодом другой жизни. Да, с беременными такое случается: в твоем чреве растет живое существо, и к моменту его рождения ты сама становишься другим человеком… Неожиданно Маус почувствовала, что в бараке кто-то есть.

На соседней койке сидела Эми. Девочка чуть ли не в невидимку превращается — бр-р, аж оторопь берет! Маус повернулась к ней и прижала колени к груди, чувствуя, как малыш без устали бьет ножкой — топ-топ-топ.

— Эй, Эми! — окликнула девочку Маус и сладко зевнула. — Я тут немного задремала.

С Эми всегда так: говоришь банальные вещи, отвечаешь на свои вопросы, с самой собой беседуешь. А ее немигающий взгляд кого угодно из себя выведет: кажется, девочка мысли читает! Однако сегодня Эми смотрела не в глаза… Маус быстро сообразила, на что именно.

— А, поняла! Хочешь потрогать? — спросила она.

Эми нерешительно кивнула.

— Ну иди сюда и потрогай!

Эми подошла к Маус, та взяла ее руку и положила на свой округлившийся живот. Ладошка у девочки была теплой, чуть влажной, а пальчики нежными, никакого сравнения с мозолями Маусами! Хотя чего ждать, если всю сознательную жизнь из лука стреляешь?

— Подожди, он только что кувыркался!

Малыш зашевелился, словно услышав голос матери, и Эми испуганно отдернула руку.

— Чувствуешь? — спросила Маус. От радости и удивления глаза Эми стали совсем круглыми. — Не бойся, они спокойно не лежат, то и дело двигаются! — Малыш снова перевернулся и как следует пнул мать. — Ой, ну и сил у него!

Теперь улыбалась и Эми, а Маус думала: «До чего здорово! До чего замечательно после всего случившегося чувствовать, как в чреве шевелится ребенок! Новая жизнь, новый человечек, который вот-вот появится на свет!»

Тут она четко услышала два слова: «Он здесь».

Маус отпрянула и прижалась спиной к стене. Теперь Эми буквально буравила ее взглядом: карие глаза сверкали ярче прожекторов.

— Как… как ты так сделала? — пролепетала Маус. Ее колотило, словно при лихорадке.

«Он во сне. С Бэбкоком. С Легионом».

— Кто?

«Тео. Тео здесь».

51

Он — Бэбкок, он был, есть и будет. Он — один из Дюжины, первый и последний, брат Ноля, он — черное сердце ночи, он был Бэбкоком, прежде чем стать тем, кем стал. Прежде чем бесконечный, ненасытный, лютый голод стал его сущностью, его кровью, темным, заслонившим солнце крылом.

Он — Бэбкок, а Бэбкок — это Легион, бессчетные тысячи, звездами рассыпанные по ночному небу. Он — один из Дюжины, первый и последний, брат Ноля, он — это его дети, в жилах которых капля его крови, темной крови Дюжины. Они двигаются как он, дышат как он, думают как он. Он царит в их опустошенном забвением сознании и нашептывает каждому: «Ты не умрешь. Ты — это я, а я — это ты. Ты выпьешь всю кровь мира и насытишь меня».

Он повелевает детьми, абсолютно и безраздельно. Они едят для него, спят для него, они — Легион, они — Бэбкок, значит, они были, есть и будут. Они спят и видят его черный сон.

Он помнил жизнь до Перерождения. Жизнь в крошечном домике на окраине города под названием Дезерт-Уэллс. Жизнь среди боли и тишины. Жизнь с той женщиной, его матерью, матерью Бэбкока. Помнил мельчайшие подробности: звуки, образы, ощущения. Помнил золотой квадрат солнечного света на ковре, вытертый участок крыльца как раз по размеру его кроссовок, помнил толстый слой колючей ржавчины на перилах. Помнил свои пальцы. Помнил насквозь пропахшую сигаретами кухню, на которой мать болтала по телефону и смотрела телевизор. Помнил героев ее любимых передач: их лица во весь экран, их лихорадочно блестящие глаза. Помнил молодых женщин с ярко-красными или малиново-розовыми, словно глазированными губами.

Помнил голос матери, постоянно терзавший его слух: «Сиди тихо, черт подери! Не видишь, телевизор смотрю! Шумишь так, что свихнуться недолго!»

А ведь он отчетливо помнил, что сидел тише мыши.

Он помнил ее руки, руки матери Бэбкока, помнил раскаленные искры боли, которые вспыхивали, когда она била его снова, снова и снова. Он помнил полет: его тело взмывало на облаке боли, а когда падало, начинались побои и прижигания. Ужасные прижигания! «Не реви! Будь мужчиной! Поной мне еще, заплачешь по-настоящему! Лучше не нарывайся, Джайлс Бэбкок…» Он помнил, как мать дышала дымом в лицо. Помнил красный кончик сигареты, больно кусающий его запястье, и хруст кожи — такие же звуки издают кукурузные хлопья, если залить их молоком. Помнил, как запах горелого мяса мешался со струями дыма, валившими из ее ноздрей. Помнил, как слова внутри него умерли: он сам так захотел, ведь иначе не смог бы терпеть боль и быть мужчиной, как хотелось матери.

Отчетливее всего он помнил ее голос, голос матери Бэбкока. Его любовь к матери напоминала комнату без дверей, наполненную шорохом и скрипом бесконечного бла-бла-бла ее разговоров. Шорох раздражал, разрывал на части, совсем как нож, который он вытащил из ящика утром, когда мать устроилась на кухне крошечного домика на окраине города под названием Дезерт-Уэллс и начала смеяться, глотать сизый дым и болтать по телефону. «Мало того что немой, так еще и пришибленный!»

Когда нож вонзился в ее горло, прорезал белую кожу и раздробил хрящи, он радовался, как же он радовался, как безумно радовался! Пока нож вонзался глубже, глубже, глубже в ее горло, вся глупая детская любовь испарилась, и стало ясно, что мать представляет собой на самом деле — кровь, кожу и кости. Ее бесконечное бла-бла-бла, ее слова и разговоры наполнили его под завязку, а теперь он попробовал их на вкус — надо же, совсем как кровь, сладкие, живые!