Наталья Гончарова. Жизнь с Пушкиным и без | Страница: 43

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей.

Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность, и намерение. Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой, и еще того менее – чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто плут и подлец.

Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь.

Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга Александр Пушкин.

26 января 1837 г.».

Это уже откровенное оскорбление, за которым должен последовать вызов на дуэль, даже если не принимать во внимание безобразную сцену на лестнице дома Пушкина.


Конечно, Геккерн ждал чего-то подобного, но, когда получил письмо, испугался. Ради какой-то бабы неугомонный Жорж снова поставил свою жизнь на карту. Дуэль неизбежна, но, чем бы она ни кончилась, виноваты будут оба участника. Геккерн совершенно не сомневался, что кавалергард Жорж окажется более сильным стрелком, чем Пушкин, как бы тот ни тренировал руку своей знаменитой тростью. Для него самого окончание карьеры неминуемо.

А что будет с Жоржем?

Но оскорбление нанесено серьезное, на него надо отвечать, это требование чести, требование света. Такое мнение подтвердил и граф Строганов, которому Геккерн показал послание Пушкина.

Дуэль неизбежна, а стреляться предстоит Жоржу, потому что сам барон по статусу на это не имеет права. Что ж, Жорж готов.

И Пушкину следует вызов.

Этого поэт и ждал. На сей раз вызов исходил не от него, а от оскорбленного Геккерна, на что и было рассчитано письмо.

Почему-то Пушкину казалось, что стоит застрелить Дантеса, и все в жизни сразу переменится. Думал ли о смерти? Только как об избавлении. О жене и детях? Император сказал, что их не оставит.

Но теперь он куда осторожнее, торопился, прекрасно понимая, что стоит затянуть дело, и его снова попытаются уговорить, снова начнется та же глупая волокита, как и в предыдущий раз, которая ни к чему хорошему не привела.

Потому все сделано стремительно и… почти тайно. Пушкин как ни в чем не бывало встретился с издателем по поводу будущих книг, написал несколько писем, погулял, посетив книжную лавку, – словом, делал все, чтобы не общаться с женой и детьми. Странно? Ничуть, боялся, что, увидев их, снова передумает.

Стреляться и только стреляться! Чем скорее, тем лучше! А потому д’Аршиаку только письмо и никаких встреч, согласен на любого секунданта, практически на любые условия. Пушкин словно весь сосредоточился на одном: убить, наконец, Дантеса и начать жизнь снова, даже с кандалами на ногах. В секунданты все же выбран случайно подвернувшийся под руку Данзас.

Дантес принял вызов за своего приемного отца, между секундантами оговорены условия, куплены дуэльные пистолеты, все готово.

На его счастье (или несчастье!), Натальи Николаевны не оказалось дома, она уехала со старшими детьми в гости и на прогулку. Это хорошо, прощаться нельзя, жена не позволит стреляться – это Пушкин понимал хорошо. А переступить через наверняка упавшую в обморок свою Мадонну он просто не смог бы.

Переоделся во все чистое, словно и впрямь собирался на смерть.

Дома была Азя и даже о чем-то с Пушкиным говорила. Почему не остановила, неужели не видела его лихорадочного состояния? Но Пушкин в таком состоянии уже давно, и все же… Азя единственная знала о его письме Геккерну. Что же такое почувствовала или, наоборот, не почувствовала свояченица, что не повисла на ногах стопудовой гирей, не стала кричать, умолять, требовать, грозить, наконец, а просто дала уехать?

Видно, действительно все дошло до такого предела, за которым распоряжается только судьба.

Судьба распорядилась не в пользу Пушкина.

Дантес прекрасно понимал, в кого и, главное, как стреляет.

Убить сразу? Нет, противник должен помучиться, и желательно как можно сильнее и дольше.

Это страшная рана – в низ живота. Если смерть, то долгая и страшно мучительная. Если выживет, то калекой, причем со страданиями на всю жизнь.

Рука у Дантеса не дрогнула. Это Пушкин, тренировавший свою руку тяжелой тростью, решил стрелять, только остановившись, его противник сделал выстрел на ходу, а потому первым. И не промахнулся, попал, как и было задумано.


А потом были часы кошмара в доме на Мойке, когда врачи бессильно разводили руками: рана смертельна, надежды нет, а народ, собравшийся под окнами и запрудивший всю набережную, не желал этому верить. Как это может не быть надежды на выздоровление Пушкина?!

Не было, пуля даже не оставила его калекой, он умирал… страшно, мучительно, долго… как и было задумано красавцем-французом. Кавалергарды умели стрелять метко…

Наталья Николаевна сначала не могла поверить в реальность дуэли:

– Он же обещал не стреляться? И мне обещал, и царю…

Потом в то, что мужу нельзя помочь. А потом – в его близкую кончину.

Услышав, что это конец, Пушкин попросил оставить их с женой…

Завещание мужа Наталья Николаевна выполнит. Ей было велено уехать в деревню и жить там два года, а потом выйти замуж, только за человека хорошего…

В деревне два года проживет, и замуж выйдет, правда, не скоро, хороший человек найдется только через семь лет.

А тогда бледная, с остановившимся взглядом, мало что понимающая, она сидела на стуле, бессильно уронив руки на колени, и не могла поверить, что Пушкин уходит от них навсегда. Он твердил ей и всем, что она не виновата, ни в чем не виновата, твердил это, словно заклинание, словно, умирая, пытался оградить ее от людской злой молвы. Наташа пыталась понять, зачем он это говорит, при чем здесь это, когда главное – сам Пушкин…

Потом была моченая морошка, которой Наташа кормила умирающего Пушкина по его просьбе, его страшнейшие муки, вида которых она просто не могла вынести, убегала прочь, и ее крик:

– Пушкин! Пушкин! Ты жив, Пушкин?!

Этот крик поделил ее жизнь на «вместе» и «после».

А потом она ничего не помнила…

У госпожи Пушкиной из-за переживаний были столь сильные судороги, что она буквально переламывалась пополам, пятки почти касались затылка. Ее и позже во вдовьем наряде узнавали не сразу, а тогда, с ввалившимися глазами, без кровинки в лице, она казалась привидением.

Конечно, нашлись те, кто осудил, мол, мало кричала, не голосила, не рвалась следом за ним в могилу… Софья Карамзина, известная сплетница и язвенница, возмущалась тем, что Пушкина слишком быстро пришла в себя и не повезла гроб с телом мужа хоронить сама.