Потерявшая имя | Страница: 35

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Молодого графа привезли поздно ночью, когда на дворе мела метель и собака жалобно выла в своей будке, не решаясь высунуть носа. Евгения внесли в дом на руках, потому что сам он идти не мог, и положили на кушетку в гостиной. Его изжелта-бледное лицо напоминало восковую маску, крупный породистый нос сильно заострился и теперь казался слишком большим для этого худого лица. Резко очерченные, точно такие же, как у матери, губы сжались в нитку, словно сдерживая стоны, а некогда живой, пылкий взгляд черных отцовских глаз сделался так неподвижен, словно душа уже покинула тело. Прасковья Игнатьевна в первую секунду даже не признала в этом полумертвеце своего сына, а когда поняла, что это он, сдавленно ахнула и снова заплакала.

— Матушка, вы уже приехали? — прошептал Евгений. — А я-то думал, не застану вас… — Он прикрыл воспаленные веки и на мгновение впал в забытье.

Мать быстро взяла себя в руки, вытерла платочком слезы и сказала по-французски, как всегда, строго:

— Эжен, тебе надо выспаться, а завтра я позову лучших докторов, соберем консилиум…

— Не надо никого звать, — ответил он, не открывая глаз, — это бессмысленно…

Прасковья Игнатьевна еще не знала, что ее сына два месяца выхаживали лучшие военные доктора, но даже они были бессильны и вынесли жестокий приговор. Молодой граф будет навсегда прикован к постели вследствие полученной им контузии.

Это случилось при взятии города Вильно. Евгений должен был передать срочную депешу атаману Платову с приказом выбить французов из города и вернуться обратно в расположение штаба Барклая. Адъютант Шувалов выпросил у атамана разрешение войти вместе с его казаками в город. Это была первая настоящая военная операция, в которой он участвовал, и граф, переполненный патриотическими чувствами и юной отвагой, ринулся в бой. Взятие Вильно мало походило на те сражения, которые после воспевают в балладах и былинах. Изголодавшаяся, озверевшая Великая армия, впервые за время отступления попав в сытый, благополучный город, набросилась на него, как саранча. После бегства Наполеона в Париж был подорван последний нравственный ресурс. Жалкие остатки некогда доблестного шестисоттысячного войска, пять месяцев назад предпринявшего небывалый марш-бросок на Москву, достигли крайней степени дезорганизации и деморализации. Исполняющий обязанности главнокомандующего Мюрат бессилен был наладить хоть какой-то порядок. «Их можно ловить легче раков», — писал о французах в эти дни Федор Глинка.

Казаки атамана Платова, ворвавшись в город, устроили в нем настоящую резню. Граф Евгений рубил направо и налево, не остерегаясь сам и не щадя других, нисколько не смущаясь тем, что впервые убивает не вальдшнепов в подмосковном лесу, а живых людей. Он был в этот миг освободителем, бесстрашным воином-мстителем, солдатом самого русского Бога, который встает на сторону правых и не допустит несправедливости. «Как же в таком случае он допустил сдачу Москвы и пожар? — спорил с ним накануне приятель, подпоручик Рыкалов. — А гибель твоей невесты? Разве это справедливо? Нет, братец, врешь! Русский Бог жесток и немилосерден!» — «Иди к чертовой матери! — закричал на него Евгений, но не разозлился по-настоящему, а, напротив, откупорив бутылку рейнвейна, провозгласил: — Выпьем за доброго русского Бога, который приведет нас к победе. А без жертв, как известно, не обходится ни одна война…»

Евгений часто потом вспоминал этот свой последний тост под Вильно за несколько часов до того, как он стал калекой, и все никак не мог постичь смысла произошедшего с ним, а только спрашивал себя, переезжая из госпиталя в госпиталь: «За что?» Он ведь уговаривал атамана Платова взять его в Вильно в нарушение приказа не из пустого тщеславия, не из показного геройства. Он хотел отомстить за Елену, за родной, любимый город с трупами, повешенными на столбах. Потому и рубил французские головы, не испытывая жалости к врагу, не чувствуя омерзения от пролитой крови.

И вот в этом кровавом бреду, сквозь хаос сливавшихся в единый рев звуков Евгению вдруг послышался девичий голос, ярко напомнивший ему Елену. Какая-то очень молодая девушка истошно кричала, звала на помощь по-французски. Они всегда говорили с Элен на этом чужом языке, изредка разбавляя его немецкими стихами и латинскими поговорками, как и все их ровесники-аристократы. У него мелькнула мысль: если бы Елена звала на помощь, ее голос звучал бы точно так же, как у той, что попала сейчас в беду. Крики слышались из темного узкого переулка. Там едва мог проехать один всадник, а уж двум ни за что было не разминуться.

Не раздумывая, Евгений бросился в мрачный переулок, который мог стать для него ловушкой. «Эй, шальной, куда?!» — окликнул его кто-то из казаков, но Евгений слышал только голос девушки. Дальнейшее заняло меньше минуты. В его воспоминаниях эти сцены всегда были залиты потусторонним лиловатым светом, словно над проклятым переулком светило иное солнце, чем над всем остальным городом. Он сразу все понял, когда разглядел в конце этого темного ущелья пушку, французского офицерика, такого же юного, как он сам, и ту, что кричала. Это билась в истерике молодая женщина в форме маркитантки, и теперь ее голос вовсе не напоминал Евгению Елену. По-видимому, обезумевший офицерик уже заложил ядро, в руке у него горел фитиль, а девушка, кидаясь ему на шею, вольно или невольно мешала произвести залп. Евгений не мог развернуть коня в таком узком месте, оставалось одно — попробовать доскакать до француза, прежде чем тот подожжет порох. Он ударил своего Верного шпорами, но умный конь, оценив обстановку, не бросился, очертя голову, на врага, а встал на дыбы. В тот же миг прогремел выстрел. Ядро ударило в стену дома, не долетев до графа каких-то пяти саженей. Сброшенный на землю взрывной волной, Евгений рухнул под копыта коня, и в наступившей вдруг необъятной, неслыханной прежде тишине увидел, как грива вздыбленного над ним Верного загорелась. «Не может быть, — зазвенело у него в голове на разные лады, словно кто-то пытался передать человеческие голоса, наигрывая на колокольчиках. — Это все не со мной, не со мной. Вот горит мой конь, а я лежу и смотрю, и это все не со мной, не со мной». Пламя, охватившее черную пышную гриву, на миг вдруг погасло, будто передумав гореть, и тут же взорвалось ослепительно-белыми прядями огня, рассыпая искры и дым, сводя обезумевшую лошадь с ума. Захрапев от ужаса, Верный дико изогнул шею, стремясь стряхнуть эту адскую огненную гриву, и в тот же миг его разорвало на части…

Евгения долго не могли найти после взятия Вильно. Платов рвал и метал, посылая своих людей во все концы города на поиски адъютанта фельдмаршала Барклая де-Толли. «Сыскать живого или мертвого! — свирепо орал на казаков атаман, наводивший ужас отнюдь не только на врагов, а потом добавлял про себя: — Не то достанется мне на орехи от князя Михаила Богдановича…» Наконец поиски увенчались успехом, графа привезли на крестьянской телеге — ни живого, ни мертвого. Казаки разводили руками, осматривая этот полутруп. На теле не оказалось ни царапины, он не был обморожен, несмотря на двадцатиградусный мороз, но при этом адъютант ни шевельнуться, ни сказать ничего не мог. Даже пальцы, сжимавшие саблю, пришлось разгибать силой.

Через несколько недель положение контуженного стало поправляться. Речь и память постепенно возвращались к нему, руки и пальцы снова начали двигаться. Однако ноги остались мертвы. «Не буду обманывать, друг мой, — откровенно признался известный доктор Роджерсон, осматривавший Евгения в смоленском госпитале, — вряд ли когда-нибудь вы встанете на ноги. Впрочем, — замешкался англичанин, увидев отчаяние в глазах юного офицера, — человек способен творить чудеса. Надо только верить…»