Сам Белозерский не попробовал ни кусочка — проклятый торт вызывал у него приступ тошноты одним своим видом. Не притронулся к нему и Ростопчин. Почувствовав сильное недомогание, он вместе со своим семейством вскоре откланялся. Шоколадного арапчонка по приказу князя сняли с торта и, бережно завернув, отослали в карету губернатора. «Дочуркам! Девицы ох как любят сладенькое!» — навязывал гостинец Белозерский. Алую розу он собственноручно преподнес Екатерине Петровне — «в знак восхищения!». Та приняла цветок и любезно улыбнулась, но, садясь в карету, словно невзначай, разжала пальцы и роза упала в жидкую ледяную грязь.
— Что за вечер! — сказала она, откидываясь на кожаные подушки и преодолевая приступ дурноты. — Ты, Софи, была права, когда назвала вкус князя отвратительным. Этого человека нельзя выносить долго.
Дочь не ответила. Она в этот миг думала совсем не о князе.
Юная героиня узнает цену старым клятвам
Графиня Прасковья Игнатьевна так бы и провела всю зиму в своем дальнем вятском имении, если бы не одно неожиданное обстоятельство. Второй гонец, посланный из Москвы с письмом от Макара Силыча, пожаловался барыне, что дворецкий все чаще стал прикладываться к бутылочке и потихоньку распродавать трофейное добро, оставленное французским генералом. А между тем московский губернатор граф Ростопчин издал указ, по которому все добро, брошенное французами, остается за домовладельцами. Выходит, что дворецкий пропивает ее барское, шуваловское добро.
— Вот окаянный! — в сердцах воскликнула графиня и, разведя руками, добавила: — Ведь не водилось раньше за ним такого греха! Никак лягушатники его сглазили!
Кроме того, гонец сообщил, что дворовых людей Макар Силыч держит в черном теле и, если кто попадется под пьяную руку, бьет смертным боем. Особенно досталось недавно Вилимке, мальчуган даже слег от побоев. Графиню прямо-таки затрясло. Вилимка был сыном ее любимой девки Улитушки, соблазненной некогда учителем-немцем. Тогда Прасковья Игнатьевна в гневе прогнала не в меру любвеобильного учителя, а рыдающую Улитушку с ребенком велела было услать в дальнее имение и отдать в черную работу. Однако сын ее Евгений, еще совсем юный, упросил маменьку простить несчастную женщину и отдать крохотного Вилимку (то бишь Вильгельма, названного так в честь отца) ему в услужение. Мальчишку вскоре полюбила вся дворня, да и графиня постепенно простила ребенку его невольное прегрешение, которое тот умудрился совершить своим незаконным рождением. Он рос смышленым, проворным, имел живой, веселый нрав и славился среди дворни необыкновенной честностью и преданностью хозяевам. Это именно Вилимка отыскал скончавшегося от ран графа Мещерского, Вилимка спас от огня библиотеку Мещерских и особняк Шуваловых, в то время как Макар Силыч спал праведным сном.
— Уж я задам Макарке, старому паскуднику! — трясла кулаками графиня.
В тот же день она велела закладывать сани и поутру отправилась в путь, чтобы поспеть в Москву к рождественским праздникам.
Несмотря на свои сорок восемь лет, Прасковья Игнатьевна была все еще стройна, как девушка, и так же бела и свежа лицом, тонкие черты которого ничуть не оплыли и не исказились, как у большинства ее менее счастливых ровесниц. Только морщинки вокруг живых, красивых глаз медово-карего цвета выдавали истинный возраст графини. Так что на расстоянии всякий мог обмануться, пытаясь угадать ее лета. Деревенский воздух и простая, почти аскетическая жизнь шли ей на пользу. Иной год она вовсе не выезжала из деревни, ничуть не скучая по Москве с ее блестящими балами и шумными гуляньями. До балов ли ей, до гуляний, безутешной вдове! Уже восьмой год не было рядом с ней любимого мужа Владимира Ардальоновича, ненасытного театрала и заядлого патриота. Когда в конце октября 1805 года сгорел Петровский театр и обе труппы, русская и немецкая, принуждены были искать себе новое пристанище, он так расстроился, что слег в горячке. «Эх, матушка Прасковья-та Игнатьевна, не увижу-та я больше „Эдипа в Афинах“, не услышу-та „Волшебной флейты“, — жаловался он жене и прибавлял с горькой усмешкой: — Вот отправлюсь-та скоро в царство Люциферово, посмотрю-та представление! Небось не за рубь двадцать пиеса-та!» Графиня начинала опасаться за его рассудок и даже жизнь — так сильно было ранено чувствительное сердце театрала.
Вскоре спектакли возобновились в доме князя Волконского, и Владимир Ардальонович, услышав об этом, быстро пошел на поправку. Он даже успел посмотреть свою любимую трагедию Озерова, имевшую в тот год ошеломительный успех в обеих столицах. И когда царь Эдип на ободряющие слова дочери: «Еще ты жизнь вести возможешь многи годы» — с пафосом отвечал: «Нет, нет, не льстись: пора исполнить круг природы!», граф заливался слезами так, словно предвидел свой близкий конец. Сидевшей рядом и вежливо скучавшей Прасковье Игнатьевне оставалось лишь надеяться, что ночью граф не сляжет с новым приступом горячки. «Пора исполнить круг природы! — повторял он после разъезда, трясясь в карете. — Ах, как верно, матушка-та, как верно!» И снова плакал, хватаясь за сердце, в то время как жена, хмурясь, обмахивала его веером.
Второго декабря произошло событие, куда более значительное, чем пожар в театре. Русская армия, полвека не знавшая поражений, придя на помощь союзникам при Аустерлице, была наголову разбита французами. Если бы не мужество князя Багратиона, спасшего арьергард армии, то исход битвы был бы и вовсе ужасен. Завсегдатаи Английского клуба, первыми узнавшие о трагедии, заговорили прежде всего о нелепой случайности. И тут из своего привычного кресла неожиданно восстал граф Шувалов, никогда прежде не замеченный в дебатах подобного рода. Грозя пальцем, он припомнил присутствующим слова мудрейшего князя Суворова о талантливом французском генерале Буанапарте. Сам не ведая, что на него нашло, косноязычный граф вещал, как пифия: «Корсиканец еще-та покажет себя! Еще-та задаст нам! Еще-та будет по Тверской-Ямской сапожищами топать!» На оратора замахали руками и зашикали, а кто-то со смешком воскликнул: «Владимир Ардальоныч опытен лишь в баталиях сценических, а в политических — шалишь, заврался!» — «Ему бы на сцену, с этаким куражом, — добавил другой, — подвинул бы Тальма!» Сравнение косноязычного, неловкого графа, который вечно умудрялся за что-нибудь запнуться, что-то уронить, с любимым наполеоновским красавцем-артистом было нелепо и вызвало всеобщий смех.
Осмеянный, непонятый, напуганный собственным пророчеством, Владимир Ардальонович уже в карете почувствовал сильное недомогание. В дом его ввели под локотки, а к ночи он «исполнил круг природы», в беспамятстве сжимая руку окаменевшей от страшного предчувствия жены.
По дороге в Москву графиня часто вспоминала покойного мужа и радовалась, что сын Евгений ничуть не похож на отца. Боясь, что тот унаследовал восторженную, чувствительную и крайне неуравновешенную натуру своего родителя, Прасковья Игнатьевна решила поспорить с природой и с младенчества закаливала характер сына. Она нарочно скупилась на материнскую ласку, чтобы не изнежить, не избаловать дитя, на которое возлагала все свои честолюбивые надежды. «Я хочу, чтобы он был мужчиной, а не тепличным цветком, у которого, чуть дунет холодный ветер, опадают лепестки, — писала она в своем дневнике. — Что бы сталось нынче с моим дорогим покойным Владимиром Ардальоновичем, будь он жив и узнай о нашем трусливом отступлении до самой Москвы, о битве под Бородином, о пожаре столицы? Он умер бы снова, умер тотчас, узнав, что его страшное пророчество сбылось. Нет, с такой ранимой душой не жилец он был на этом жестоком свете! Евгений не таков, иначе я бы каждую минуту страшилась потерять и его».