— Всего доброго, — уже тише и спокойнее произнес он.
Извиняться Сергей Саблин так и не научился.
— Сергей Михайлович, — Таскон говорил мягко и примирительно, — в нашей жизни достаточно много трудностей, проблем и всяческой грязи. Никто не имеет права считать, что ему морально тяжелее, чем другим. Всем тяжело, каждому по-своему. А насчет книг — это вы зря. Книги — спасение именно от этой грязи и от этих проблем. В них можно найти и очищение, и успокоение, и ответы на волнующие тебя вопросы, и, наконец, просто наслаждение. Чистое наслаждение чистым искусством.
— Это мало кому дано, — пробормотал Саблин, чувствуя себя крайне неловко.
— Ну почему же, — живо откликнулся Таскон. — Людей с книгой в руках можно обнаружить гораздо чаще, чем вы предполагаете. И в самых неожиданных местах.
— Например, в каких?
— Например, среди следователей или оперативников. Да-да, не смотрите на меня с недоверием, именно среди следователей и оперативников. Вот вам самый живой пример: на днях дежурная машина привезла в Бюро Колю Гаврыша, он сутки дежурил, и его прямо с места происшествия, где он труп осматривал, доставили в Бюро, а я попросил меня подбросить к Белочке в больницу, навестить хотел, а тут такая оказия с транспортом… Ну вот, сел я в машину, а на сиденье книжка валяется. Вы же понимаете, я как печатное издание вижу, особенно бесхозное, так мои руки мгновенно становятся загребущими. Я ее и прибрал. Поэзия, заметьте себе, не что-нибудь, не боевичок, и не детективчик, и не фэнтези.
— Да быть не может! — не поверил Саблин. — Чтобы кто-то из оперов или следователей стихами интересовался?
— А вот и может! — Лев Станиславович снова хихикнул. — Не верите? Посмотрите сами, вот эта книжица, она у меня так здесь и лежит.
С этими словами он достал донельзя истрепанный поэтический сборник в мягкой обложке. Саблин собрался было полистать его, сборник открылся сам, вероятно, именно на этом месте его чаще всего и открывали.
«Смири гордыню, то есть гордым будь.
Штандарт — он и в чехле не полиняет.
Не плачься, что тебя не понимают:
Поймет хоть кто-нибудь когда-нибудь…»
И дальше:
«У славы и опалы есть одна
Опасность — самолюбие щекочут.
Ты ордена не восприми как почесть,
Не восприми плевки как ордена…»
Евтушенко. Надо же, как права была когда-то Ольга: все должно быть вовремя. И даже такая, казалось бы, отстраненная вещь, как стихотворение, которое он читал когда-то в далекой юности, но не понял. Эти строки казались ему глубокомысленными и очень красивыми, но не имеющими лично к нему, Сереге Саблину, ни малейшего отношения. И потом, разве гордость и гордыня — это не одно и то же? Поэт просто играет словами, за которыми нет никакого смысла! И почему после этой строчки идет строчка про штандарт, который и в чехле не полиняет? Какое отношение это имеет к гордости и гордыне?
Так рассуждал когда-то пятнадцатилетний Серега. А сейчас слова стихотворения впивались в голову и рвали мозг на части.
Поэт обращался лично к нему. Все должно приходить вовремя, тогда оно имеет смысл.
* * *
— Как вы думаете, долго еще? — обратился Саблин к секретарю Кашириной, которая откровенно скучала за своим столом и раскладывала на компьютере пасьянс.
Та оторвалась от своего занятия и виновато улыбнулась. Она была приятной молодой женщиной без малейших признаков заносчивости перед теми, кто приходил в эту приемную, намереваясь решить свой вопрос при личной встрече с советником мэра по безопасности. Секретарь хорошо понимала, что лишнего времени нет ни у кого, и желания часами просиживать на стуле в ожидании, пока разрешат войти, тоже не наблюдается. Она искренне сочувствовала каждому, кто вынужден был ждать, проявляла любезность и радушие, всем и всегда предлагала выпить чаю или кофе и вообще была милой и обаятельной. Саблину уже приходилось сиживать на этих стульях с неудобной спинкой, которыми заменили такие удобные, но старые кресла, и никогда ожидание его не тяготило: атмосфера в приемной Кашириной была какой-то удивительно теплой и ненапряжной.
Но сегодня его бесило все. Собственно, не только сегодня. Весь последний месяц он ощущал себя обнаженным нервом, который выставили на всеобщее обозрение. Разумеется, огромное число людей уже знали о том, что его постоянно приглашают в следственный комитет, и вот-вот последует вынесение постановления о привлечении его в качестве подозреваемого, а там и до заключения под стражу рукой подать, не говоря уж об отстранении от должности. Косые взгляды, иногда сочувствующие, но чаще любопытствующие и еще чаще — злорадные, буквально преследовали его. На работе в Бюро все шло наперекосяк, танатология была завалена работой, экспертов не хватало, областное Бюро не спешило присылать кадры, и Саблин, вместо того чтобы организовывать бесперебойное функционирование судебно-медицинской службы, ходил в секционную, вскрывал трупы, сам проводил гистологические исследования и писал заключения. Все разваливалось, включая его собственную жизнь.
Но почему-то внешнему миру не было до этого никакого дела. И когда приняли решение о коренной переработке всей концепции безопасности, в том числе и разделов, касающихся не только чрезвычайных ситуаций, но и гражданской обороны, Саблину, так же как и всем поголовно руководителям заинтересованных служб, вменили в обязанность в недельный срок подготовить свои предложения и доложить их лично Кашириной. Предложения он с грехом пополам написал, позвонил в приемную, спросил, когда можно прийти, и ему назначили время сегодня в 17.30. А теперь уже четверть седьмого, но его до сих пор не пригласили в кабинет советника мэра: перед самым носом пришедшего за десять минут до назначенного времени Саблина к Кашириной зашли двое каких-то мужчин с надутыми озабоченными физиономиями. И до сих пор не вышли.
Секретарь с симпатией посмотрела на Саблина, ничуть не разозлившись на то, что ее оторвали от пасьянса.
— Вы уж потерпите, Сергей Михайлович. Надеюсь, они вот-вот выйдут. Вообще-то, когда они приходят, это бывает надолго, так что… Даже и не знаю, чем вас утешить. Может, кофейку вам сделать?
— Спасибо, не нужно, — отказался он. — Я уже и так три чашки выпил.
В приемной, кроме него, посетителей больше не было. Саблин водил глазами по стенам и пытался выстроить собственные мысли в более или менее логичную цепочку. Но ничего не получалось. В голове в единый клубок сплелись мысли о Вихлянцеве и его убийстве, о собственных перспективах в связи с этим оказаться на нарах, о кадровом провале и в экспертизе трупов, и на «живом» приеме, о рицине и личности того, кто его так странно и страшно использует, об Ольге, по которой он безумно тосковал, о байкере Максиме, который не притронулся к своему закутку в гараже и ничего оттуда не унес после разговора с Саблиным, о директоре похоронной службы, который столь неравнодушен к отравлениям и ядам. И даже о Льве Станиславовиче Тасконе, высказавшем мысль о том, что мужчина-отравитель чаще всего является эстетом. А сам Таскон разве не эстет? Еще какой! Цитирование на память витиеватых старинных оборотов, умение ценить красоту, любовь к книгам и особенно к поэзии… Неужели Таскон? Как-то слабо верится… Впрочем, почему бы нет?