Поскольку Государственный совет был уже собран, Руффо спросил, нельзя ли ему тотчас оформить патент на новую должность, однако король заявил, что хотел бы над ним поработать.
Когда Фердинанд говорил так, все знали, что это на самом деле значит: решение откладывалось до рассмотрения его на другом, малом совете, то есть до обсуждения с королевой, генералом Актоном и сэром Уильямом Гамильтоном.
Король явился гордый и веселый — еще бы, ведь его друг-кардинал, столь презираемый королевой, этот церковник, кого даже не пожелали удостоить поста начальника канцелярии в военном министерстве или военно-морского флота, только что внес предложение, которое было делом наследного принца, хотя последний ни о чем таком и не помышлял.
Он призвал к себе королеву, сэра Уильяма, лорда Нельсона и генерала Актона и сообщил им о предложении Руффо.
Все сошлись на том, что его следует принять, только королева не отвергла, но и не одобрила эту идею, упорно храня молчание.
Было условлено: завтра утром Руффо пригласят во дворец, где в его присутствии и с его участием будет составлен и обсужден во всех пунктах акт о присвоении ему должности главного наместника.
В тот же вечер адмирал Франческо Караччоло явился с настоятельной просьбой о милости быть принятым его величеством.
Фердинанд чувствовал себя виноватым перед Караччоло и потому сознавал, что его присутствие будет для него неприятным, поэтому приказал передать адмиралу, что занят сейчас делом чрезвычайной важности, а если у г-на Караччоло есть к нему какая-либо просьба, пусть он соблаговолит изложить ее письменно.
Караччоло удалился, оставив прошение об освобождении его от должности адмирала неаполитанского флота и о позволении вернуться в Неаполь.
Король, чья обида была усугублена сознанием собственной неправоты, воспользовался случаем отделаться от адмирала и начертал на его прошении следующие слова:
«Si accordi; та sappia il cavaliere Caracciolo che Napoli e in potere del nemico» [52] .
Караччоло не обратил внимания на то, в каких выражениях был дан ответ на его просьбу, для него было важно лишь то, что разрешение покинуть Палермо получено; уже на следующее утро, с полным горечи сердцем, он взошел на корабль.
В то самое время, когда он отплывал, во дворце собрался малый совет и Руффо получил из рук короля воззвание, обращенное к жителям Калабрии, а также бумаги, подтверждавшие его титул военного наместника и неограниченные права действовать от имени его величества.
Хотя король вывез из Неаполя не то шестьдесят пять, не то шестьдесят шесть миллионов, кардинала он предупредил, что не сможет дать ему больше трех тысяч дукатов, то есть двенадцати тысяч франков, на все расходы, связанные с реставрацией монархии; это уж пускай он сам, оказавшись в Калабрии, изыщет необходимые средства, прибегнув к добровольным либо принудительным пожертвованиям или каким-нибудь иным способам: он волен выбрать их по своему усмотрению.
Впрочем, прежде чем кардинал покинул Палермо, был, казалось, найден источник денег: князь Лудзи от имени его величества оповестил прелата, что маркиз дон Франческо Такконе, главный казначей Неаполитанского королевства, прибыл в Мессину с полумиллионом дукатов, то есть более чем с двумя миллионами франков, полученными в Неаполе по банковскому билету. И вот, поскольку эта сумма принадлежала государственной казне, король согласился уступить ее кардиналу на нужды его экспедиции. Поспешим прибавить — и это не удивит никого из тех, кто знает, как легко в Неаполе деньги прилипают к рукам любого, кто их коснется, — что ни Руффо, ни король, вообще ни одна живая душа так и не вступила во владение этими двумя миллионами.
Кардинал даром времени не терял. Уже 26 января он отправился в Мессину, откуда после напрасных попыток получить свои пятьсот тысяч дукатов отплыл в Калабрию, где 8 февраля 1799 года высадился у побережья Катоны.
Едва сойдя с корабля, он прежде всего водрузил на балконе загородного дома своего брата, герцога Роккабелла, королевский стяг, где с одной стороны был изображен герб Обеих Сицилий, с другой крест и следующая надпись, полтора тысячелетия назад запечатленная на лабаруме Константина:
«In hoc signo virtces!» [53]
Несколько дней спустя мы узнали, что он собрал около тысячи человек и с ними покинул побережье Мессинского пролива, направившись в сторону Монтелеоне.
Эти вести возвратили королеве бодрость и набросили на могилу бедного маленького принца второй покров, покров забвения.
Я уже упоминала о том, как мы проводили вечера. Так все и шло: король продолжал бранить президента Кардилло, президент Кардилло — раздражаться, герцог де С. — метать банк и сверкать своими перстнями и булавками, я — проявлять желание завладеть ими, Нельсон и сэр Уильям — покупать мне их.
Королева, не принимавшая участия в игре, сидела в уголке с юными принцессами и вышивала знамя, предназначенное для калабрийцев: она собиралась отослать его кардиналу тотчас, как только работа будет закончена.
Наши дни, особенно с тех пор как задули робкие теплые ветерки и засияли первые лучи весны, ни в чем не уступали нашим вечерам. Конец февраля и начало марта в Палермо — дивная пора. Два-три раза в неделю мы устраивали морские прогулки: завтракали на борту одного судна, обедали — на другом. Каролина редко участвовала в этих развлечениях: после разгрома неаполитанской армии, странного возвращения мужа с поля боя и поспешного бегства из Неаполя она так и оставалась мрачной и более чем когда-либо поглощенной своей ненавистью. Из этого состояния ее выводили только припадки ярости, приводившие в ужас всех, кто ее окружал, и тогда одна я могла подступиться к ней. Поэтому истинной королевой наших увеселений была я.
Действительно, во время этих прогулок, в которых участвовали придворные дамы и господа на пяти-шести десятках лодок, разукрашенных флагами, мы с Нельсоном всегда были во главе в своей лодке с дюжиной гребцов, тогда как у самого короля их было только восемь. По правде сказать, стоило нам выйти в море, как король, вместо того чтобы слушать наших музыкантов и певцов, принимался стрелять чаек и нырков.
Мы же после морской прогулки останавливались то на «Каллодене», то на «Минотавре», завтракали, потом вновь садились в нашу лодку под звуки музыкальных инструментов и пение. Порой, смежив веки, я мысленно переносилась во времена античности: мне нравилось думать, что я не впервые явилась в этот мир, что моя душа уже жила в нем когда-то и я была тогда Клеопатрой, а Нельсон — Антонием. Тогда я припоминала какие-нибудь прекрасные строки из драмы Шекспира и произносила их вслух, отдавая на волю ласкового ветерка, пролетавшего над нами, играя верхушками пальм и принося аромат апельсиновых деревьев Багерии. Потом, когда последние лучи закатного солнца окрашивали в розовый цвет вершину горы Пеллегрино, мы поворачивали к «Авангарду», освещенному á giorno. На палубе нас ждал накрытый стол, такой длинный, что занимал ее всю; пушек не было видно за буфетами, сплошь заставленными серебряной посудой, букетами цветов и подносами со всевозможными сладостями; все усаживались за стол — я напротив короля, как если бы была королевой, между Нельсоном и капитаном Трубриджем или командором Томас-Льюи. Трапеза длилась до глубокой ночи, и всякий раз, когда кто-либо из нас провозглашал тост, пушки нижней палубы палили, а орудия форта приветственно отзывались им.