Майи впал в глубокое оцепенение.
— О! Все мои грёзы, — прошептал он, — рассеялись, погибли!
— Вот еще! Ты разве не заметил, что, после того как один сон оборвется, человеку, если он умеет хорошо поспать, почти всегда вскоре начинает грезиться что-нибудь другое. Ну так как, ты решился?
— Покинуть Олимпию? Никогда!
— А позволить мне ее подготовить?
— Никогда! Ни за что!
— Ладно, мой друг. Теперь мы враги, но, однако же, по-прежнему сохраним то пристрастие к честной игре, что неотделимо от всех французских войн. Как бы то ни было, должен сказать тебе вот что…
— Говори, говори и повторяй, во мне больше ни единая струна не дрогнет, в душе моей все обессилено, если не разбито.
— Да, вижу, и потому прибавлю лишь одно.
— Что же?
— Вот что: раз дело касается женщины, здесь необходима хитрость, а я слишком к тебе расположен, чтобы не предупредить тебя о всех необходимых средствах. Вместо того чтобы прибегнуть к грубым мерам, я пущусь на тонкие маневры. Не доверяй ни дверям, ни окнам, ни лестницам — я сумею воспользоваться всем, и если ты не хочешь угодить в положение, достойное итальянского фарса, если не желаешь вместе со своей Олимпией разыграть историю Кассандра, при том, что я навяжу ей роль Изабель, то берегись, говорю тебе и еще раз повторяю: мой милый граф де Майи, берегись! Это я, Пекиньи, твой друг, твой истинный друг и в то же время враг, предупреждаю тебя.
С этими словами капитан вышел из комнаты, даже не коснувшись губами края стакана, который господин граф де Майи поспешил наполнить, как только Пекиньи высказал свой упрек, что его оставили умирать от жажды.
Было очень поздно, а вернее, весьма рано, когда капитан гвардейцев его величества Людовика XV вышел из особнячка г-на де Майи.
Часы в соседней приходской церкви прозвонили шесть утра; забрезжили первые лучи наступающего дня, одного из тех сереньких осенних дней, что встают в дымке и угасают в густом тумане.
Тем не менее сухой, пронизывающий холод предвещал ясный полдень. В это самое утро, около полудня король должен был вернуться в Рамбуйе со всей своей свитой.
Слабый свет этой зари уже просочился в окна обеденной залы, когда Майи вышел из своего рода летаргического состояния, в которое его погрузил план капитана гвардейцев.
Огонь погас; слуги притихли или отправились спать.
Майи потряс головой, будто хотел выбросить оттуда всю мглу, которой наполнил ее герцог, и поднялся к Олимпии.
Он думал, что найдет ее в постели спящей.
Но она сидела на софе, вытянув ноги к камину, где огонь мало-помалу угасал, в то время как догорающие свечи таяли, стекая каплями на подсвечники из позолоченного серебра.
Олимпия даже не дремала: ее глаза были широко раскрыты.
Для Майи это было новым ударом.
Взглянув на молодую женщину, он был поражен тем, как искажены ее черты.
— Уже встали? — спросил он.
Олимпия, не пошевельнувшаяся, когда она услышала, что вошел граф, теперь медленно повернула голову.
— Еще не ложилась, лучше сказать.
— Как? Вы не ложились спать?
— Нет.
— Почему? — вскричал Майи. — Боже мой, Олимпия, вам плохо?
— Мне не плохо.
— Тогда почему вы не ложитесь?
— Я не легла потому, что вы мне этого не приказывали! — произнесла она.
— Не приказывал? — повторил Майи.
— Ну да, я же боюсь оказать неповиновение; разве вы не мой покровитель? Руки графа де Майи бессильно повисли вдоль тела, а голова тяжело склонилась на грудь.
— О! — пробормотал он. — Жестокая, безжалостная вы женщина, как вы неутомимы в стремлении заставить меня почувствовать, что в ваших глазах я тиран!
Олимпия не ответила ни слова.
— Значит, вы больше меня не любите, Олимпия? — воскликнул он, и в его голосе прозвучала искренность неподдельной муки. — О! Как я люблю вас!
— Луи, — промолвила она, — у меня в сердце открытая рана, а вы не обращаете на нее внимания. Будьте же бережны к ней, к этой ране.
— Какая рана?
Олимпия горько улыбнулась.
— О! — вскричал Майи, впервые подумав о таком. — Я трепещу, мне страшно понять вас.
— Я вам говорила, граф, не надо ее углублять.
— Вы сохранили любовь… к этому…
— Ни слова больше.
— Вы еще любите этого Баньера!
— Граф, если я такого не говорю, не говорите и вы.
— Напротив, поговорим об этом, Олимпия. Вы любите этого человека, этого лицедея, этого солдата?
— Какая вам разница, люблю я его или нет, если он меня больше не любит? Майи уже готов был закричать: «Да он все еще влюблен в вас! Ведь он в Париже! Он вас разыскивает!», когда он внезапно понял, кто самый грозный из его соперников.
Итак, нужно оставить Олимпию в убеждении, что Баньер далеко от нее.
— Олимпия, — сказал он, — без вас я не мыслю своего существования, без вас ничто в мире для меня не имеет цены. Не отнимайте же у меня вашу любовь, Олимпия, ибо это все равно, что отнять мою жизнь!
— Да, я верю, что вы любите меня.
— Так вот, Олимпия, если вы верите в мою любовь, скажите мне, что и вы тоже меня любите, что не только любите, но и предпочитаете всем, что вы не потерпите ничьих домогательств, кроме моих. О, мне так нужно, чтобы вы говорили это, чтобы вы были нежны ко мне! Как знать, быть может, вся моя жизнь держится на этой ниточке.
— Осчастливить вас, самой не будучи счастливой? Вы этого просите? Строго говоря, такое возможно.
— Если такое возможно, не отказывайте мне в этом.
— Такова любовь эгоиста.
— Всякая любовь такова.
— Граф, — сказала Олимпия, — я постараюсь сделать вас счастливым.
— Послушайте, это еще не все.
— Что такое? Говорите.
— Ваша благосклонность ко мне может натолкнуться на препятствия, милый друг.
— Какие препятствия?
— Предположим, что власть, которая сильнее моей, пытается оспаривать мое право на обладание вами.
— Оспаривать у вас право на меня?
— Да.
— Насильственно?
— Насильственно в том смысле, что наперекор моей воле.
— И моей тоже?
— Что до этого, я не вполне уверен, Олимпия.