Спал я около двух часов; потом почувствовал, что на плечо мне легла рука. Это г-н Жан Батист пришел будить меня.
— Рене, ты хочешь до конца исполнить обряд погребения? — спросил он. — Пришло время класть покойника в гроб.
Я поднялся, но смелости войти в домик мне не хватило. Нервное перевозбуждение, поддерживающее меня всю ночь, прошло, сменившись какой-то слабостью.
— Господин Друэ, я положу дядю в гроб, — сказал я, — но крышку пусть заколотит кто-нибудь другой. Я сделал все что мог, на большее у меня нет сил.
Поскольку г-н Друэ увидел, что я, входя в дом, покачнулся, он предложил:
— Поэтому, малыш, больше ничего не делай. Ступай пройдись часок по лесу… Свежий воздух, шум ветра в листве, журчание реки укрепят твои силы. Иди, а мы сделаем все необходимое.
Покачав головой, я отстранил г-на Друэ в сторону; подойдя к постели, я поднял тело, уже закутанное в саван, и опустил в гроб. Потом я в последний раз поцеловал дядю сквозь ткань и, чувствуя, что силы оставляют меня, выбежал из дома.
Почему я пошел именно той тропинкой, по которой вел Софи Жербо в день, когда она вместе с отцом приезжала к нам в гости?
Потому, что нежные воспоминания и горестные события связаны между собой некими тайными узами. Но я, естественно, словно путь мой был прочерчен заранее, пришел на берег реки Бьесм и прилег в том месте, где сидела Софи; здесь, где она обрывала цветы, бросая лепестки в воду, я дал волю слезам. И, смешавшись в моей душе, оба этих чувства оставались грустными, хотя не было в них горечи.
Смерть вызывает негодующий ропот возмущения лишь тогда, когда она полна злобы, как бы противоестественна, то есть, если она поражает цветок или плод, а не старое дерево, что отцвело само и принесло плоды, прожив свои весны и зимы.
Покойный был подобен старому дереву, и великое утешение переживших и оплакивающих его заключалось в том, что его жизнь, почти вековая, как и жизнь деревьев, сейчас укрывавших меня своей тенью, была спокойной и чистой, словно вода, струящаяся у моих ног.
Родившись в смирении, он жил покорным и умер, сохраняя преданность своим господам, тогда как весь народ намеревался взять назад принесенную им клятву верности. Для нас, молодых людей, воплощавших силу и будущее, было благом жить и смело вступать в новый мир; но для стариков, верных принципам прошлого, было счастьем умереть на исходе мира старого!
Из раздумий меня вывел опять-таки г-н Друэ. Я обернулся к нему со слезами на глазах, но с улыбкой на губах. Если нечто и переживет нас, это, без сомнения, будет та божественная искра, то небесное пламя, та бессмертная, скромная и честная душа, носившая в бренном мире имя папаши Дешарма, которой не о чем сожалеть на земле: душа его всегда пребывала с Господом, ибо он неизменно творил добро.
Господин Друэ принес корзину с бутылкой вина, хлебом, куском холодного мяса. Будучи сам молод, он понимал потребности юности и знал, что даже перед лицом горя та беспрестанно требует своего. О еде я не думал, но все-таки проголодался.
Пока мы завтракали, он рассказал о сделанных им распоряжениях.
Похороны состоятся в четыре часа пополудни на кладбище деревни Илет, после чего он увезет меня ночевать в Сент-Мену, завтра мы вернемся сюда с нотариусом, чтобы выполнить формальности, связанные с кончиной моего дяди. Мне нечего было возразить: все это было обдумано и решено честным рассудком и дружеским сердцем.
В знак благодарности я пожал г-ну Друэ руку.
Днем, в четыре часа, тело старого лесного смотрителя (провожали папашу Дешарма все его товарищи, вся деревня Илет, я, единственный родственник, и его друзья Друэ, Бийо, Гийом, Матьё и Бертран) опустили в могилу; в последний раз благословили моего дядю аббат Фортен и все те, на чьих глазах проходила его долгая и безупречная жизнь.
Возвращаясь с кладбища, все ненадолго зашли в дом. Следуя обычаю, передаваемому от прародителей к прадедам, а от прадедов к правнукам, обычаю, более стойкому в деревне, чем в городе, по распоряжению г-на Друэ и стараниями мадемуазель Маргариты была приготовлена поминальная трапеза, а по окончании ее мы выпили за упокой души умершего. Тост был дружеским, но излишним. Если какая-нибудь душа и должна упокоиться в мире, то именно душа папаши Дешарма.
Когда поминки закончились, г-н Друэ спрятал ключ от дома в карман. Я еще раз поблагодарил Флобера и Лафёя за заботу о моем бедном дядюшке, а всех наших друзей за помощь в последних почестях, какие ему были возданы, после чего мы в кабриолете г-на Друэ поехали в Сент-Мену.
Вечером г-н Друэ известил нотариуса; решили утром, после завтрака, отправиться вскрывать завещание и составлять опись наследства.
Назавтра, в полдень, в присутствии г-на Фортена, г-на Друэ, г-д Бертрана и Матьё, вскрыли завещание папаши Дешарма. Он назначал меня своим наследником, указывал в шкафу то место, где мы найдем в кожаном мешочке двести шестьдесят луидоров — все его богатство.
Все принадлежавшие ему вещи, которые мне не понадобятся, я должен был раздать беднякам деревни Илет; все его охотничьи принадлежности, кроме тех, что я пожелаю взять себе, переходили в собственность двух его лучших друзей, Флобера и Лафёя. Продавать что-либо категорически запрещалось.
Поскольку я еще не достиг совершеннолетия, по просьбе, выраженной папашей Дешармом в завещании, моим опекуном назначался г-н Друэ. Поэтому я немедленно передал ему двести шестьдесят луидоров, оставленных мне дядей, поручив распоряжаться по его усмотрению этим небольшим состоянием: на деньги я совсем не рассчитывал и получение наследства меня очень взволновало.
Я отдал Флоберу и Лафёю оставленные им охотничьи принадлежности и попросил г-на Фортена, чтобы либо он сам, либо мадемуазель Маргарита раздали беднякам предметы обстановки и белье. Закончив эти дела, я погрузил на двуколку (ее мне одолжил Бертран) свой верстак, свои рубанки и фуганки, циркули и угольники. К инструменту я прибавил одежду и книги. Я нанял возницу, поручив ему сегодня же вечером привезти двуколку, и, опережая свой багаж, пошел пешком, поблагодарив всех друзей, помогавших мне в эти тяжелые дни моей жизни; особенно нежно расцеловал я г-на Друэ, ведь с ним мне никогда не расплатиться за все.
Через два часа я, отряхнув пыль с сапог у порога метра Жербо, вошел в дом, застав всю семью за ужином.
— Метр Жербо, вы обещали взять меня в ученики, если я пожелаю работать у мастера, — обратился я к нему. — Не изменилось ли ваше намерение, столь для меня благожелательное? Я согласен на любые ваши условия.
— Молодец, малыш, что вспомнил обо мне! — воскликнул метр Жербо. — Садись за стол и ешь. Завтра начнешь работать.
— Садитесь сюда, рядом со мной, друг мой, — с нежной улыбкой сказала Софи, протягивая руку.
Она придвинула свой стул поближе к отцу, и я занял предложенное место.
В провинции больше всего умиляет патриархальная незыблемость семьи; если не считать потерь, что приносит с собой смерть, в ней ничего не меняется даже за то время, которого хватило бы, чтобы преобразить облик королевства.