По правде говоря, в отцовском доме он всегда чувствовал себя как-то неуютно. И до пятнадцати лет, пока жил под этой крышей, спал при свете ночника, не обращая внимания на отцовские подтрунивания. Дело было не только в их доме, но и в его родном городе. Ник с малых лет чувствовал, какое это гиблое, страшное место. Он на дух не переносил его узких улочек. Его пугали вывески местных пабов, смутно напоминавшие виселицы. Он ненавидел ледяной ветер, бьющий в лицо в зимние ночи. Ему казалось, что в самой природе Уитстейбла — неприветливого, холодного, малонаселенного — есть что-то неправильное, нарушение обычного порядка вещей. Игра света и тени выглядела здесь слишком контрастно. Невозможно было избавиться от ощущения, что за тобой постоянно следят. Два жутких эпизода из детства Ник постарался загнать в глубь памяти. Один имел место в открытом летнем ресторанчике, другой — в старинном зале кафе-мороженого на приморском бульваре. Нику тогда было лет десять-одиннадцать.
Затем отец послал Ника учиться в пансион в Камбрии, и мальчик вздохнул с облегчением. Там ему больше не приходилось бояться темноты. В дортуаре кроме него были и другие ребята, и Ник по ночам с удовольствием прислушивался к их сонному дыханию. Да и однообразие распорядка дня успокаивало: подъем — отбой, бег с препятствиями, ориентирование с фонариком ранним морозным утром. Он не раз спрашивал себя, не была ли вся его военная карьера своеобразной компенсаторной реакцией на страхи, все детство мучившие его в этом доме. Может, да, а может, и нет.
В полку было полно солдат, точно так же страдающих ночными кошмарами. Теперь, в подвале родного дома, в окружении отцовских секретов и их молчаливых хранителей, Нику ужасно захотелось почувствовать себя живым, и он изо всех сил стукнул дубинкой по ладони. За его спиной в глубине подвала на полке что-то тихо зашевелилось. Мейсон сглотнул и нарочито неторопливой походкой направился к тускло освещенной лестнице наверх.
— Море, — говорил Ситон, когда они сидели в «саабе». — Им труднее творить зло вблизи моря. Кстати, они обожают музыку. И они еще те шутники — без этого им никак. Но на побережье… более или менее безопасно. Лучше, чем в других местах. Полной гарантии, конечно, нет. Ее и нигде нет. Но все-таки здесь безопаснее. По крайней мере, было раньше.
— Ты все же должен объяснить мне, что происходит, — потребовал Мейсон. — Ну что, объяснишь?
— У тебя такое лицо, капитан, будто ты силой хочешь выбить из меня показания.
Что ж, ирландец в своем праве.
— Если надо будет, то и выбью, — сказал Мейсон. — Но думаю, не понадобится. Ты ведь приехал сюда, чтобы все мне рассказать.
— Если я этого не сделаю, у нас будут связаны руки. Да и обстоятельства складываются не в нашу пользу.
Мейсон молча ждал.
Наконец Ситон спросил:
— Хоть что-нибудь из этого дерьма в духе Джозефа Конрада и Райдера Хаггарда [34] правда? Ну, твои россказни про Конго?
— Не про Конго, — поправил Мейсон. — Это случилось не в Конго, а в Кот д'Ивуар.
— Наплел с три короба, чтобы в душу влезть. Круто, капитан. И эта история про кедди тоже ведь полная хрень!
У Мейсона под мокрой одеждой заметно напряглись мускулы.
— Ситон, лезть в чужую душу — не мой стиль, — отрезал он. — К моему глубочайшему сожалению, все сказанное — чистая правда.
Свирепый порыв ветра чуть не опрокинул их машину. А еще через мгновение тяжелая волна, преодолев крепостную стену волнолома, с грохотом артиллерийского снаряда обрушилась на мол и на брезентовую крышу «сааба». Они смотрели, как по ветровому стеклу, точно живые, стекают потоки черной воды в хлопьях пены. Радио давно умолкло. Рой Бьюкенен, повесившийся в тысяча девятьсот восемьдесят восьмом в камере американского полицейского участка, очевидно, снова забылся беспокойным вечным сном.
— Все началось двенадцать лет назад, — произнес Ситон.
Он так крепко сжимал руль, что костяшки пальцев побелели.
— Для меня началось. Я, конечно, сам во всем виноват. Я причина всего того, что произошло. А действовал я из наилучших побуждений.
Мейсон раздавил окурок пальцами:
— Расскажи. Давай вернемся ко мне домой, и там ты мне все расскажешь.
С Люсиндой Грей он впервые встретился в баре на втором этаже паба «Кембридж». Это было той теплой весной тысяча девятьсот восемьдесят третьего. Пол поднялся в бар и услышал, как Кристел Гейл в музыкальном автомате поет «Don't It Make My Brown Eyes Blue». Это он хорошо помнил. Там, конечно, мог петь и Ван Моррисон — «Brown Eyed Girl», или Джули Лондон — «Cry Me a River», или Нина Симон — «My Baby Just Cares for Me». [35] Бар на втором этаже «Кембриджа» славился среди пабов Лондона едва ли не лучшей коллекцией пластинок в музыкальном автомате. Но тогда пела именно Кристел Гейл. И глаза у Люсинды были вовсе не карими и не синими. Они были зелеными. Пол поймал их оценивающий взгляд с другого конца барной стойки, как только вошел. Позднее он обнаружил, что ее невероятно зеленые глаза были усеяны золотыми крапинками. И платье у нее тоже было золотым, из натурального шелка, в крупную складку. Волосы Люсинды медового цвета были подстрижены в стиле «боб».
Это был пылающий год пылающего десятилетия, и большинство публики в баре составляли студенты школы искусств Святого Мартина. Она была расположена на Чаринг-Кросс-роуд, всего в каких-нибудь ста ярдах от паба. Внутри паб был весь залит светом благодаря огромным окнам, выходящим на Кембридж-серкус. В лучах заходящего солнца приодетые для вечера студентки курса моды смотрелись очень живописно. В ботинках на пуговках, расклешенных юбках, приталенных жакетах и шляпках они выглядели даже чуть-чуть вызывающе.
В те дни — в тот год — студенты в «Кембридже» кучковались или тусовались в своем узком кругу. Учащиеся факультета графики выделялись нарочито монохромной гаммой: черными «левисами», белыми футболками от Хейнса и куртками в стиле милитари. Девушек можно было отличить только по мелированным челкам. Ученицы факультета живописи надевали юбки-клеш или специально продырявленные джинсы и искусно продранные свитерки поверх маек в обтяжку. Их молодые люди косили тогда под Джексона Поллака, щеголяя в джинсах, клетчатых рубашках и джинсовых пиджаках. Обуви отводилась ключевая роль. Графики обоего пола носили исключительно ботинки «Доктор Мартенс». Художницы обувались в черные грубые ботинки. Псевдо-Поллаки щеголяли в мокасинах «Джексон Басе Виджун», на которые долго и упорно копили. Они специально ездили за ними в магазин американской одежды «Симмонс» в Ковент-Гардене. Во «Флипе» на Лонг-Акре-стрит подлинную «американу» можно было приобрести совсем задаром. Однако импортные шмотки прибывали во «Флип» в плотно набитых контейнерах, и придание вещам товарного вида стоило немалого труда. Поэтому обувь туда не возили.