Женская война | Страница: 132

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Не будем говорить о помиловании при господине герцоге, — заметил Каноль, — вы видите, он намерен совершить государственный переворот; зачем мешать ему из-за такой безделицы…

Герцог не возражал, но по его сжатым губам, по его злобному взгляду видно было, что удар достиг цели. Между тем процессия двигалась вперед, и Каноль наконец вышел на эспланаду. Вдалеке, на другом конце площади, шумела толпа, окружавшая свободную площадку, очерченную линией блестящих мушкетных стволов. В середине ее возвышалось что-то черное и бесформенное, неясно рисовавшееся во мраке. Каноль подумал, что это обыкновенный эшафот. Но вдруг факелы на середине площади осветили этот мрачный предмет и обрисовали страшный силуэт виселицы.

— Виселица! — вскричал Каноль, останавливаясь и указывая на нее. — Что там такое? Не виселица ли, господин герцог?

— Да, вы не ошибаетесь, — отвечал герцог хладнокровно.

Краска негодования выступила на лице молодого человека; он оттолкнул двух солдат, провожавших его, и одним прыжком очутился лицом к лицу с Ларошфуко.

— Сударь, — вскричал он, — вы забыли, что я дворянин? Все знают, даже и сам палач, что дворянину следует отсечь голову.

— Бывают обстоятельства, сударь…

— Сударь, — перебил Каноль, — говорю вам не только от своего имени, а от имени всего дворянства, в котором вы занимаете такое высокое положение, вы, бывший принцем и теперь носящий титул герцога. Бесчестие это падет не на меня, невинного, а на всех вас, на всех, потому что вы повесите одного из ваших же, дворянина!

— Король повесил Ришона, сударь!

— Нет, сударь, Ришон был храбрый солдат и благороден душой, насколько это возможно, но он не был дворянин по рождению, а я дворянин.

— Вы забываете, — сказал герцог, — что здесь дело идет о мщении; если бы вы были принц крови, вас все равно бы повесили.

Каноль инстинктивно хотел обнажить шпагу, но шпаги на нем не было. Понимание положения вернуло ему силу, гнев его утих, он понял, что его преимущество в его слабости.

— Господин философ, — сказал он, — горе тем, кто пользуется правом такого мщения, и вдвойне горе тому, кто, пользуясь этим правом, забывает человеколюбие! Я не прошу пощады — прошу правосудия. Есть люди, которые любят меня, сударь, я намеренно останавливаюсь на этом слове, потому что вы не знаете, что значит любить, это мне известно. И что же? В сердцах этих людей вы навсегда запечатлеете вместе с воспоминанием о моей смерти гнусный вид виселицы. Убейте меня ударом шпаги, застрелите меня, дайте мне ваш кинжал, и я заколю себя сам, а потом вы повесите мой труп, если это вам доставляет удовольствие.

— Ришона повесили живого, сударь, — холодно возразил герцог.

— Хорошо. Теперь выслушайте меня. Со временем страшное несчастие падет на вашу голову, тогда вспомните, что этим несчастием само Небо наказывает вас. Что касается меня, то я умираю с убеждением, что вы виновник моей смерти.

И Каноль, бледный, дрожащий, но полный негодования и мужества, имевший еще силы выказать черни свою гордость и презрение, подошел к виселице и поставил ногу на первую ступеньку лестницы.

— Теперь, господа палачи, — сказал он, — делайте свое дело!

— Да он только один! — закричала толпа в изумлении. — Давайте другого! Где другой? Нам обещали двоих!

— А, вот это утешает меня, — сказал Каноль с улыбкой. — Эта добрая чернь недовольна даже тем, что вы делаете для нее. Слышите вы, господин герцог?

— Смерть ему! Смерть ему! Мщение за Ришона! — рычали десять тысяч голосов.

Каноль подумал:

«Если я приведу их в бешенство, то они могут разорвать меня на куски и я не буду повешен; как взбесится герцог!»

Поэтому он закричал:

— Вы трусы! Я узнаю некоторых из вас. Вы были при штурме Сен-Жоржа, я видел, как вы бежали… Теперь вы мстите мне за то, что я тогда вас побил.

Ему отвечали ревом.

— Вы трусы! — повторил он. — Вы бунтовщики, подлецы!

Ножи заблистали, и к подножью виселицы посыпались камни.

— Хорошо, — прошептал Каноль.

Потом прибавил вслух:

— Король повесил Ришона и прекрасно сделал; когда он возьмет Бордо, так повесит еще немало других.

При этих словах толпа хлынула, как поток, на эспланаду, опрокинула стражу, палисады и с ревом бросилась к пленнику.

В ту же минуту по приказанию герцога один из палачей приподнял Каноля, а другой надел ему на шею веревку.

Каноль, почувствовав ее на шее, начал кричать и браниться еще громче: он хотел быть убитым вовремя, и ему нельзя было терять ни минуты. Он осмотрелся: везде он видел горящие глаза и грозящее оружие.

Только один человек, солдат, сидевший на лошади, показал ему мушкет.

— Ковиньяк! Это Ковиньяк! — вскричал Каноль, хватаясь за лестницу обеими руками, которых ему не связали.

Ковиньяк своим оружием подал знак тому, которого не мог спасти, и прицелился.

Каноль понял его.

— Да! Да! — вскричал он, кивнув головой.

Теперь скажем, каким образом Ковиньяк попал на эспланаду.

IV

Мы видели, что Ковиньяк выехал из Либурна, и знаем, с какой целью.

Доехав до своих солдат, находившихся под командой Фергюзона, он на некоторое время остановился. Не для отдыха, а для исполнения намерения, которое было придумано его изобретательным умом не более как за полчаса во время быстрой езды.

Во-первых, он сказал себе, и весьма справедливо, что если он явится к принцессе после известных нам происшествий, то мадам Конде, приказавшая повесить Каноля, против которого она ничего не имела, верно, не преминет повесить его, Ковиньяка, которого она могла упрекать во многом. Стало быть, поручение его будет исполнено только отчасти, то есть Каноль, возможно, будет спасен, а самого его повесят… Поэтому он быстро обменялся платьем с одним из своих солдат, велел Барраба, менее известному принцессе, надеть лучший его кафтан и вместе с ним во весь опор поскакал по дороге в Бордо. Одно только беспокоило его: содержание письма, которое ему предстояло предъявить и которое сестра его написала с полным убеждением, что для спасения Каноля стоит только показать эту бумагу принцессе. Беспокойство его возросло до такой степени, что он решился просто-напросто прочесть письмо, уверяя себя, что самый лучший дипломат не может успешно вести переговоры, если не знает до конца дела, которое ему поручено. Притом же, надо сказать, Ковиньяк не грешил слишком большим доверием к ближнему, и Нанон, хотя была сестра его — а скорее даже именно поэтому, — однако могла с полным основанием сердиться на брата, во-первых, за приключение в Жольне, во-вторых, за неожиданное бегство из замка Тромпет; могла также, приняв на себя роль судьбы, возвратить все на свои места, то есть вернуть Ковиньяка в тюрьму, что, впрочем, было в традициях семьи.