Тим | Страница: 56

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Тим мгновенно встал, подхватил Мэри на руки и отнес в дом. В гостиной по-прежнему горел свет, и она, дотягиваясь через его плечо, выключала лампы одну за другой, пока он шел к спальне. Он положил ее на кровать и уже повернулся, собираясь уходить, но она схватила его за руку и притянула к себе.

— Куда ты, Тим? — спросила она и подвинулась, освобождая место для него. — Теперь это твоя кровать.

Он растянулся рядом, подсунув руку ей под спину. Мэри положила голову ему на плечо и стала медленно, сонно гладить ладонью его грудь. Потом вдруг она неподвижно замерла, широко раскрыв полные страха глаза. Не в силах больше выносить молчания, она приподнялась на локте и дотянулась до лампы на ночном столике.

С момента безмолвной встречи на террасе Тим не произнес ни слова, и внезапно Мэри безумно захотелось услышать его голос: если Тим не заговорит, значит, он сейчас не с ней, а где-то далеко.

Он лежал с открытыми глазами, пристально глядя на нее, и даже не моргнул от внезапно вспыхнувшего света. Лицо его было печальным и чуть суровым, и на нем появилось новое выражение: выражение зрелости, которого она не замечала никогда прежде. Была ли она слепа раньше, или лицо у него изменилось? Его тело больше не было чужим или запретным для нее, и она могла свободно смотреть на него с любовью и почтением, поскольку в нем обитало существо такое же живое и цельное, как она сама. Какие синие у него глаза, сколь изысканна форма губ, как трагична крохотная морщинка у левого угла рта. И как он молод, как молод!

Тим моргнул и переместил фокус взгляда с некой бесконечно далекой точки пространства на лицо Мэри. Он посмотрел на усталые тревожные складки у твердо очерченного рта, потом на губы, припухшие от его поцелуев. Он поднял отяжелевшую руку и легко провел пальцами по ее твердой круглой груди.

— Тим, почему ты молчишь? — спросила Мэри. — Что я сделала не так? Я разочаровала тебя?

На глаза у него навернулись слезы, покатились по щекам, капая на подушку, но лицо озарила нежная, любящая улыбка, и рука крепче сжала ее грудь.

— Ты говорила, однажды я буду таким счастливым, что заплачу, — и вот, посмотри, Мэри, я плачу! Я так счастлив, что плачу!

Она уронила голову ему на грудь, охваченная внезапной слабостью от облегчения.

— Я думала, ты сердишься на меня!

— На тебя? — Он положил ладонь ей на затылок, пропуская волосы сквозь пальцы. — Я не могу сердиться на тебя, Мэри. Я не сердился на тебя, даже когда думал, что разонравился тебе.

— Почему ты не разговаривал со мной сегодня?

Тим удивился.

— А разве надо было разговаривать? Я не знал. Когда ты пришла, я не знал, что сказать. Я хотел только одного: сделать все, о чем мне рассказал папа, пока ты лежала в госпитале. А когда начал, уже не мог остановиться, чтобы поговорить.

— Папа рассказал тебе?

— Да. Я спросил, греховно ли целовать тебя теперь, когда мы женаты, и он ответил, что целоваться совсем не грех, раз мы женаты. Он рассказал, что еще мне можно делать. Сказал, что мне следует знать, что делать, поскольку, если я этого не сделаю, ты обидишься и будешь плакать. Я не хочу, чтобы ты обижалась и плакала, Мэри. Я ведь не обидел тебя и не заставил плакать, правда?

Она рассмеялась и крепко обняла его.

— Нет, Тим, ты не обидел меня, и я не плакала. Я умирала от страха, поскольку думала, что мне придется все делать самой, и не знала, получится ли у меня.

— Я тебя правда не обидел, Мэри? Папа говорил, чтобы я ни в коем случае тебя не обидел.

— Ты все сделал замечательно, Тим. Мы с тобой были в надежных руках, в твоих молодых руках. Я так тебя люблю!

— Это слово лучше, чем «нравится»?

— Да, когда употребляется правильно.

— Я буду говорить «люблю» только тебе одной, Мэри, всем остальным я буду говорить, что они мне нравятся.

— Именно так и надо, Тим.

Ко времени, когда лучи утренней зари заползли в комнату, наполняя ее нежным, чистым светом нового дня, Мэри спала. Но Тим бодрствовал, он лежал и смотрел в окно, стараясь не шевелиться, чтобы не потревожить ее сон. Она такая маленькая и мягкая, такая славная и так хорошо пахнет. В прошлом он всегда брал с собой в кровать плюшевого мишку, которого точно так же прижимал к груди, но Мэри живая и может тоже обнять его, так гораздо приятнее. Когда у него отобрали мишку, сказав, что он уже совсем взрослый и должен спать без мишки, он много недель плакал по ночам, прижимая пустые руки к мучительно ноющей груди, горюя о потере друга. Тим знал, что мама не хотела отбирать у него мишку, но когда он однажды вернулся с работы в слезах и рассказал, как Мик и Билл смеялись над ним из-за того, что он спит с мишкой, она заставила себя сделать это, и бедный мишка в тот же вечер отправился в мусорный бак. О, та ночь была такой долгой, такой темной и полной зловещих теней, которые таинственно шевелились, превращаясь в когти, клювы и длинные острые клыки. Пока он держал рядом мишку, чтобы прятать в него лицо в случае чего, они не осмеливались подползать близко и теснились у противоположной стены. Но потребовалось много времени, чтобы привыкнуть к ним, обступающим кровать со всех сторон, нависающим над беззащитным лицом, норовящим схватить за нос. Когда мама поставила в спальне ночник поярче, стало лучше, но Тим до сих пор ненавидел темноту: в ней таилась смертельная угроза, подстерегали коварные враги.

Забыв о своем намерении не двигаться, чтобы не разбудить Мэри, Тим медленно повернул голову и взглянул на нее, а потом подтянул подушку повыше, чтобы смотреть сверху. Он долго зачарованно разглядывал Мэри в набирающем силу свете утра, жадно впитывая новый, незнакомый образ. Ее груди потрясали воображение, он не мог оторвать от них глаз. При одной мысли о них он приходил в возбуждение, а что он чувствовал, когда они прижимались к его груди, не описать словами. Казалось, все, что в ней устроено по-другому, создано специально для него; Тим не сознавал, что она ничем не отличается от других женщин. Мэри, она одна такая, и ее тело принадлежит ему так же безраздельно, как прежде принадлежал плюшевый мишка. Только он один может прижиматься к нему, спасаясь от нашествий ночной тьмы, от ужаса и одиночества.

Папа сказал, что никто еще не прикасался к Мэри раньше, у нее такое будет в первый раз, и Тим осознал огромную меру своей ответственности лучше, чем любой разумный мужчина. В пылу слепой страсти, движимый животным инстинктом, он сумел вспомнить далеко не все, о чем рассказывал папа, но надеялся в следующий раз вспомнить больше. Его преданность Мэри была совершенно бескорыстна; казалось, она шла откуда-то извне, сплавленная из благодарности, любви и глубинного умиротворяющего чувства безопасности. С ней у Тима никогда не возникало ощущения, будто его оценивают и находят неполноценным.

«Как она прекрасна», — думал он, разглядывая складки у рта и обвисший подбородок, но не видя в них ничего некрасивого или нежеланного.

Он смотрел на Мэри глазами всепоглощающей, безграничной любви и потому считал, что все в ней прекрасно.