Стоит нам с нею встретиться, как тут же поблизости непременно появляется таинственный соглядатай. Резкость черт и глубина очей с головой выдают в нем посланца унылых среднерусских небес.
Правда, К. в ангельской природе его сомневается. Испорчена кинематографом, ей небось огненные крылья да нимб золотой подавай. (Я же не сомневаюсь; я — знаю, но не стараюсь ее переубедить.)
Он, ангел, знает, что я знаю, и не делает вид, будто он здесь с иной целью. Отодвигает в сторону чашку с остывшим капуччино, не притворяется, будто намерен допить мутную, буро-молочную жижу до дна. Молчит, но глаз не отводит; можно скрестить с ним взор, если смелости хватит.
Мне — хватает (порой). В таких случаях он неторопливо, с достоинством кивает; едва заметно пожимает плечами: дескать, работа такая, ничего не попишешь.
Нам обоим (ангелу и мне) от этого немного грустно, как самураям, наблюдающим за увяданием сакуры.
которая нянчилась со мной в холерное одесское лето 1970 года, поила водой пополам с вином, кормила пилюлями, выходила, вернула к жизни, а заодно прочитала мне вслух длинную сказку Погорельского про Черную курицу и подземных жителей.
Сказка про Черную курицу и мальчика Алешу научила меня, дошкольных лет детеныша, двум важным фундаментальным правилам.
1. Нельзя открывать тайны, нельзя рассказывать о самом главном вслух. Особенно взрослым (т. е. чужим). Иначе — все, нету тайны, сдохла, рассосалась.
С тех пор моя дальнейшая вербальная жизнь целиком, можно сказать, посвящена была искусству недомолвок и иносказаний.
2. Чудеса случаются с кем попало. Не с «лучшими», не с «избранными», не с «тем, кто готов», а сдуру, на кого бог пошлет, так сказать. Выслужиться перед ангелом, ответственным за распределение этого блага, — невозможно. Разве что взрастить в себе Робина Гуда, пойти не знаю куда и взять неведомо что силой.
Но это, как понимаем мы, иная уже, воинствующая метафизкультура.
с которой мы однажды трепались о том, что, дескать, не бывает счастливых людей (т. е. счастливых тем счастьем, которое они сами готовы считать таковым), бла-бла-бла, — мой не то чтобы любимый, но не раз объезженный конек.
— Счастливым может быть, разве только, святой, — говорю. — Да и то, пока он сидит в горах Лао, в нужной какой-нибудь, подходящей для счастья позе, правильными мудрами пятерни раскорячив. Вот спустится с горы в мир, и, знаешь, нет у меня уверенности, что счастливое состояние долго будет длиться.
— Мир его съест, — кивает Д. задумчиво. И добавляет почти с энтузиазмом: — Мир нас всех ест.
— Знаешь, — говорю, — при таком раскладе молиться можно только об одном: чтобы нас хорошо приготовили.
— Да, — соглашается. — И чтобы хорошо съели.
— Ну да, ну да, — подхватываю. — По крайней мере, чтобы их не стошнило.
которых нужно было отвезти из Измайлова на Воробьевы горы в ночь весеннего равноденствия, 21 марта. В результате примерно в 06:30 утра (время восхода солнца в Москве) на третьем транспортном кольце, между съездом на Бережковскую набережную и Кутузовским проспектом мне был явлен языческий бог Ярила во всей своей солярной красе.
С человеческой точки зрения это выглядело так.
Посреди дороги стоял огромный оранжевый грузовик. Позади грузовика топтался водитель, рыжий круглолицый верзила в оранжевом комбинезоне. Левая штанина комбинезона горела ярким пламенем. Верзила в связи с этим прыгал, выкидывая языческие коленца и орал нехорошие языческие слова.
Мой внутренний иеромант был в восторге от такого астрологического happy new yearа.
Столь уродливых и одновременно обаятельных людей не было больше в моей жизни, хотя я, в общем, коллекционирую монстров.
Сашка присадил меня на стихи Сосноры, кубинские сигареты, крепкий чай и сухое вино. Все это до начала нашей дружбы казалось мне жуткой гадостью (кроме, разве, стихов Сосноры, которые были вовсе мне неизвестны).
Наша дружба, можно сказать, отчасти компенсировала мне убожество гуманитарного образования, получать которое приходилось в университете города О.
Сашка был, как мне тогда казалось, интеллектуал и энциклопедист; полезная и интересная информация ведрами изливалась на мою бедную голову. С тех пор мне очень трудно учиться по книжкам. То есть, я могу, конечно, но идеальный способ усваивать знания — долгая прогулка по ночному городу с неутомимым спутником, который бубнит, бубнит, бубнит…
Слов нет, как это было прекрасно.
Саша оказался первым взрослым человеком, взвалившим на меня свои эмоциональные проблемы. Проблем было много; почти все с девушками. Одни девушки Сашу не любили, и это было ужасно, другие девушки, напротив, слишком любили Сашу и мешали ему ухлестывать за девушками из первой категории.
В связи с этим Сашка примерно через раз помышлял о самоубийстве. Просил меня достать ему яд. Я бы, в общем, с удовольствием (мне всегда казалось, что если человек хочет умереть, ему надо помочь), но связей в фармацевтических кругах у меня не было, так что обошлось.
Потом уже, задним числом, выяснилось, что Саша вовсе не хотел умирать, просто у него была такая манера общаться. Но это уже не очень интересно.
С Сашей мы дружили примерно полгода и «додруживали», т. е. мирно приятельствовали года два, потом крыша моя начала съезжать в ином каком-то направлении, и меня не стало рядом.
благодаря которому мне довелось ощутить привкус сбывшейся мечты.
По его приглашению мы с другом прилетели в Нью-Йорк в феврале 1994 года. У нас была выставка в галерее Ronald Feldman Fine Arts; считалось, что это очень, очень круто. Ну и нам было приятно в ту пору так считать.
Надо сказать, что прибыли мы туда в совсем уж измененном состоянии сознания. За день до отъезда мы встали рано, поскольку по возвращении не намеревались снова вселяться в текущую съемную квартиру. Собирали пожитки, куда-то их увозили, паковали хрупкий художественный груз, трепетали от волнения.
Самолет наш вылетал рано утром, поэтому мы решили не спать вовсе. Приехали в Шереметьево в семь утра, как-то на автопилоте погрузились в ИЛ, но заснуть там так и не смогли: шумно, да и на взводе мы были. Всю дорогу пили самолетное красное вино; в Шенноне еще и темного эля хлебнули в надежде все-таки заснуть над Атлантикой. Но не заснули, а лишь остекленели.