— Когда я говорю: «Новый фильм с Афелией Ковальски», я испытываю волнение, равное которому я испытывал только пятнадцать лет назад…
Кой черт он сказал: «пятнадцать лет»? Все, все к чертям; ничего не осталось от премьерного настроения, от чувства сладостного триумфа; ничего не осталось от ожидания визгов, и восторгов, и аплодисментов, и мягко разливающегося тепла, когда на экране твое собственное тело, прекрасное и совершенное, когда… «Пятнадцать лет» — сказал, идиот, и все как рукой смыло; может, специально, нарочно сказал? Что такого было у него специального пятнадцать лет назад, у этого сморчка?
— …когда наша студия выпускала на экраны фильм, масштабы звездности которого мы только предполагали — но не смогли по-настоящему вообразить себе и предсказать…
Кто мог вообразить и предсказать, что заявленное мной об убийствах — вернее, смертях, погибелях, ох, как еще назвать, чтобы снять флер умышленности и злодейства? — что придуманное мной, сказанное мной в четкой уверенности, что Глория, конечно, от таких нелепых инсинуаций отмажется в полтычка, что сочиненное мной в качестве способа заставить полицию начать дело побыстрей, поскорее, пока Дэн не… кто мог подумать, что за этим правда стоит?! Я — не могла! Слышите, я — не могла! Я не знала! Не представляла себе! Ни на секунду! Потому что всегда, всегда, все было — safe! Sane! Secure! Врач на площадке — всегда! Вопрос о самочувствии перед съемкой всегда! Лучшее оборудование — всегда! Я — не знала, никто — не знал! Как объяснить ей теперь, что я не знала?
Как ей теперь это доказать? — … И вот уже во второй раз…
Во второй раз за последние несколько месяцев меня отказываются видеть те, к кому я прихожу с объяснениями и извинениями, — не многовато ли? Глория отказалась видеть меня в тюрьме. В предварительном, как они выражаются, заключении. В постоянном ей грозит пятнадцать лет: непреднамеренное, да, убийство — но ведь многолетнее укрывательство! Ад. Это ад. Это невозможно все вообразить, я не могу все это вообразить. Не уверена, что адвокат передал ей мое письмо — может, она запретила передавать мои письма; по крайней мере, он утверждает, что передал, но она не передала мне никакой ответ — может, отказалась читать? Если бы она хоть немножко подумала… Если бы… Мне еще свидетельствовать, говорят, суд через три недели — первое слушание — мне еще там клясться, что — случайно, что — ничего не знала, но адвокат ее говорит — это не поможет, не может помочь, бесполезно, потому что все уже раскопали; но — там-то она обязана будет меня услышать. Выслушать. Хотя бы это.
— …дальше задерживать ваше внимание. Смотрите и наслаждайтесь: Патрик Божоле, Афелия Ковальски, «Мантра»!
Тысячу раз повторить: я не знала, я не знала, я не знала, я трусливая дура, я сказала, чтобы… я надеялась, что вы… Тысячу раз повторить — и она не услышит, как если бы я сейчас встала в этом исходящем слюной и восторгом премьерном зале на восемьсот человек и заорала: Я ничего не знала! Я трусливая дура! Они бы не услышали даже, погруженные в аплодисменты и завывания — вон уже жопа моя голая на экране, оооо, понеслось, — закричи я — может, только пара репортеров из тех, что сверху сидят, дернулась бы, засуетилась, — но и то решили бы, что звезда вечера Афелия Ковальски встала осмотреть ликующий зал…Если бы не это все — как хорошо бы мне было сейчас, как сладко. Потому что фильм — упоительный, зал — упивающийся. Никогда не могла бы подумать, в наших-то полутемных подземельях, что мне так безумно пойдет — к моей рыжине, к белой коже — этот мягкий ванильный свет, переливы шелка, цветные ковры, нежные движения рук (Патрик, надо сказать, прекрасен, и все страхи, что дам плохой бион, — снялись в первую же съемку, потому что… потому что Патрик все-таки совершенно прекрасен. Многое касательно его карьеры в тот, первый, день съемок поняла). Бешено аплодируют, когда мои руки как бы случайно запутываются в пояске — и Патрик немедленно и очень осторожно освобождает этот «узел» — зал взрывается, поняли намек, оценили, мне бы тут хохотать и самой в ладоши хлопать, ведь все получилось! — но настроения никакого, господи, за что такое наказание. Патрик (тут, в зале) перегибается через подлокотник, руку жмет, в ухо шепчет: «По-моему, все офигенно у нас, а?» — и я киваю, потому что и правда — все офигенно, все безумно хорошо, и не зря такие деньги выброшены на съемки в Индии и в Тибете, и не зря покупали все — настоящее, аутентичное, от ковров до опиумных трубок, и не зря я требовала, чтобы из-под земли вырыли, не знаю, у кого купили опиумные бионы (и купили!) — и под ними снимались с Патриком, и было это… очень хорошо это было, и Патрик, как и велела ему гадалка, шесть раз повторил свою «мантру», а с дублями — двадцать восемь за две недели, и все… удалось, каждый раз.
И сейчас, когда зал аплодировал стоя и лезли обниматься все, от старого Цинцинатти, директора студии, до каких-то явно зарвавшихся журналистов, становилось ясно: триумф, триумф, новая звезда ванильного порно — Афелия Ковальски — оправдала надежды, все смогла, царица, королева, последний раз такое было пятнадцать лет назад…
Пятнадцать, значит, лет.
И ни до, и ни после, и никогда еще, думала Вупи, видимо, не испытать мне такого огромного, захватывающего, по-детски сладостного чувства облегчения — пересиливающего даже страх, который с утра пыталась задавить — нормальные люди, договоримся. И если бы не большой живот и не запрет на резкие движения, запрыгала бы сейчас и заорала, и начала бы по комнате танцевать; вот как. Минут через сорок она будет свободна от студии и от съемок, которые с каждым днем беременности делались все невыносимее — не принимала душа; и ведь ни за что бы не уволилась сама, пересиливала бы себя, но работала, потому что — контракт, и долг Бо, и вообще, — но тут само все произошло, само, и надо бы не танцевать, а умирать от угрызений совести и еще от страха, но сейчас ничего не чувствует, кроме близости свободы.
Бо смотрел холодно, и вот от этого делалось нехорошо; сказал: «Вот как странно складывается все, смотри».
Вупи поднялась, прогнув спину, пересела к Бо поближе — разговаривали не в кабинете, а в гримерке, и Бо сидел на закиданном одеждой и sex-toys диванчике, и периодически приходилось орать тем, кто дергал дверь: дайте поговорить! — но переходить в кабинет Бо не хотел, сказал: есть причины; давай уж здесь.
Погладила бывшего начальника по голове, какой фамильярности раньше не позволяла себе, постаралась сказать ласково, как если бы не боялась совсем:
— Бо, ну плохо, ты же знаешь, еле снимали в последние дни, но не могу я почему-то, не могу с ребеночком, противно. Совершенно не понимаю механизма, а вот — тошнит. Я, знаешь, сначала даже думала, что не из-за съемок, из-за беременности просто тошнит, а потом поняла: выйду, поеду домой — через несколько минут не тошнит. И ты знал, не делай вид. Только терпел. А мне тоже стыдно, потому что не знаю, честно, как бы я доснималась девять месяцев, если бы не эта история, потому что только хуже становилось.
Бо помолчал и сказал: но раздувать будем, слышишь? Среди своих, я имею в виду. Чтобы до Ковальски дошло как следует, что я тебя уволил — с треском, со скандалом, и все такое. С волчьим билетом. Как он и хотел небось. Раздувать будем, что ты, мол, стучала и так далее.