Вообще-то… если за бедную Вупи как следует взяться… Бедная Фелька.
Волчек Сокуп тихо дрейфовал сквозь визжащую, орущую, хрупающую креветочными чипсами толпу — вперед. Было потно, грязно, жарко, и хотелось не дрейфовать вперед, а уйти к чертовой матери, — но, уже проведя на идиотском параде почти три часа, имело смысл попытаться пролезть вперед и посмотреть на одну из немногих реально интересных для тебя платформ, ради которой, собственно, и пришел. Вообще, надо сказать, сама идея лететь в Лос-Анджелес была не его, не Волчека, а Гели — она жаловалась на Прагу, хотела куда-нибудь в AU-1, «но не в говно мексиканское, а в города, понимаешь, в го-ро-да!» — и они действительно вот проводят отпуск в Лос-Анджелесе, вместо того чтобы где-нибудь на тепленьком полежать. Гели целыми днями по магазинам, а он фактически предоставлен самому себе, и сегодня пошел на морфовский парад, на который в жизни бы не пошел, если бы не надо было убить день: Гели заменяла ногти на ногах на зеркальные. Билетов почти не было, пришлось взять на самую верхотуру, откуда видно только на экранах, а внизу просто едут колясочки и мелькают на них фигурки. Два часа с лишним отсидел и ничего хорошего не увидел, а кое от чего даже поташнивало, — никогда, например, не понимал этих, которые морфируются под больных, все в язвах, — или которые удаляют себе конечности… Да, есть такая специфика вкусовая, есть даже студии под нее; но все равно противно. Еще что-то довольно отвратительное было. В целом — вот, пожалуй, главное впечатление дня — удивительно однообразно, никаких, по сути, выходов за рамки вообразимого. Ну, то есть все хотят быть чем-то, что уже есть: больными, животными, роботами, цветными, крылатыми, — но никто ничего не придумал, чего бы и в самом деле не было совсем… Словом, как всегда все — и скучно.
Ждал только платформы с педоморфами — непонятно почему, но хотел посмотреть. Совсем, кстати, непонятно почему, по-настоящему непонятно: как ванильщика, его интересовали только неморфы, как игрока — только гимнастки — и, опять-таки, неморфы. Может, сейчас хотел посмотреть на этих, морфированных, из-за истории с той бедной девочкой-полицейской, как ее, а может, из-за недавнего скандала на ринге — дома, в Праге, Хопчик ввел новенькую, которую раньше никто не видел, сказал, что перекупил ее у кого-то там, новенькая была дивно хороша, но уже на третьем ее выступлении кто-то заподозрил неладное, затребовал экспертизы — и девочка оказалась удивительно удачно сделанным педоморфом. Хопчику тут же, на месте, по старой традиции обрубили пальцы — это Волчек смотреть не стал, вышел. В Лос-Анджелесе приличных гимнастических рингов целых три и все очень хороши — единственное утешение Волчеку здесь, — но они фактически раз в неделю каждый, а в остальные дни как жить? Волчек выиграл в четверг более семисот азов, но играл неинтересно: ставил на Меладзе, и так всем было ясно, что она победит, и против нее ставили только те, кто надеялся на катастрофу: ногу сломает, сорвется в истерике, поскользнется, наконец. Не поскользнулась и ногу не сломала, но и ставки делили на большой раунд, и в целом скучно было. Странно: Волчек в какой-то момент понял, что хочет, чтобы сломала. Понял, что не полетом ее наслаждается и не тем, какие странные узоры создает серебряное тело, обвитое черной трепещущей лентой, но наслаждается выражением страдания на личике, напряжением и периодически мелькающим чистым ужасом — когда, видимо, есть наносекундная опасность ошибки. Впервые после этого выступления не смог бы в деталях разложить его на пируэты и приемы — не заметил и почти не запомнил. Запомнил личико, натяжение мышц, капли страдальческого пота… и желание, чтобы она упала, свернула себе шею, переломала ноги, руку вывихнула и рыдала, по-настоящему, слезами рыдала, кричала бы и плакала… Даже сейчас, три дня спустя, Волчек передернулся и вдруг почувствовал неожиданно набухший член. Смутился как-то по-мальчишечьи и подивился, кстати, — всегда была чистая эстетика, никогда у него на этих плоских, дебильных, восхитительных гуттаперчевых кукол ничего не стояло.
Удалось потихоньку спуститься под эти прекрасные размышления, почти к самой ложе, в первый ряд фактически, — все уже орали, танцевали и бушевали, и никому не было дела до билетов и предписанных ими мест. Платформа с педоморфами уже была видна вдалеке — ужасно оформленная, как все эти платформы, — какие-то цветы, деревья, гигантские плюшевые медведи, надо всем этим — голографический блистающий звездный дождь, — словом, похабная педофилическая гадость. Пока подъезжали, Волчек вглядывался и дивился себе — собственно, с чего бы у него этот интерес? Наконец стало хорошо видно, — педоморфы поплыли мимо, все разодетые в детские комбинезончики, каких настоящие дети не носят уже лет сорок, все с игрушками и яркими детскими книжками, машут ручками и что-то даже скандируют, слов не разобрать. На первой платформе шесть человек, три девочки, три мальчика: один совсем белокурый ангелок, два других погрубее, — традиционная проблема педоморфов, все-таки взрослый череп, у мужчин это трудно скрыть, очень меняется форма. Зато девочки прелестные, одна толстенькая, в короткой юбочке, из-под которой видны круглые, пухлые коленки — Волчек аж подскочил, когда кто-то прямо у него под ногами истерически заорал: «Мамаааа! Мы тууууут!» — мальчик лет пяти махал и вопил проезжающей мимо платформе, и стоящий рядом с ним мужик лет сорока, огромный и небритый, восторженно заорал: «Огогогого! Диксииии!! Мы туууут!» — и толстенькая девочка яростно замахала им в ответ и послала крепкий воздушный поцелуй.
Волчека передернуло. Магия испарилась. Две другие «девочки» — хрупкие, яркоглазые, танцевавшие вместе под ритмические хлопки публики в первых рядах — уже не порадовали его ничем, он видел в них кривляющихся сорокалетних теток, было стыдно и неприятно. Обогнув мужа и сына толстенькой Дикси и почему-то постаравшись никак к ним не прикоснуться, Волчек выбрался в проход междутрибунами и побрел наружу, к выходу. Ему не нравились искусственные девочки, это уж точно. «Мне нравятся только настоящие девочки, — думал он, пока, оттянув воротник джемпера, чтобы хоть немного остыть, шел к ближайшему киоску „Сабвей“, — мне нравятся девочки, о которых я знаю, что они маленькие девочки и ничто другое, и мне нравятся они не приплясывающими с кукольным мишкой в руках, но напряженные, страдающие, напуганные, смертельно боящиеся не угодить, допустить ошибку, сделать что-нибудь не так, понимающие, что это грозит им болью, наказанием, еще…» Тут Волчек представил себе в деталях одну из самых сильных сцен, виденных им в жизни, — как падает, плохо приземлившись из двойного кульбита, Жанна Свентицки, как медленно скользит тонкая ножка по черному покрытию пола, как округляются от ужаса ее глаза, и как стоящий рядом с ним человек в белом костюме и тонкой белой повязке на голове истошно орет, срывает с пальца золотой перстень и кидает его, больно задевая Волчека локтем, — и в следующую секунду Волчек видит, как Жанна вскидывает руки, еще даже не успев упасть, и раскрывает рот в диком крике, и из ее живота фонтаном выплескивается струя крови, распадаясь на тысячи искрящихся брызг, и часть этих брызг падает Волчеку на пиджак…
— Кетчуп?
Волчек резко очнулся: девочка из «Сабвея» закончила варганить его гигантский бутерброд и настойчиво требовала ответа: класть ли в него кетчуп? Волчек вздохнул, отрицательно помотал головой и взял бутерброд неверными руками. Доковылял, упал в пластиковое кресло, как нашкодивший школьник, прикрыл пах шарфом, чтобы никто ничего не увидел. В ушах стучало сердце, мелко подрагивали пальцы.