– Может, ты заодно скажешь, что бы мне, к примеру, могло понадобиться в том клятом Стамбуле? – стараясь попасть в тон, небрежно так осведомился Андрей.
– Ну, я бы сказал, что если уж всерьез устраиваться в этом вот мире, так начинать надо непременно оттуда. А откуда же еще? С Владивостока, конечно, тоже можно, но эффект не тот…
– Вы что, сговорились? – недобро прищурившись, спросил Левашов, по воле случая оказавшийся единственным слушателем их ильфовско-бабелевского диалога. Остальные на противоположном крыле мостика болтали о чем-то своем.
– Да тут, понимаешь, совершенно случайно все получилось. Сам удивляюсь и думаю, чего это мы вдруг про одно и то же заговорили? А ты тоже так думаешь? – Воронцов не знал о содержании недавней беседы и, ерничая, не подозревал, какие болезненные струны задевает.
Не давая Левашову завестись по новой, Новиков увлек его и Воронцова к основной группе.
– Не здесь об этом говорить. Время обеденное, и дамы наши продрогли на ветерке. Пошли-пошли, перекусим, а там и мнениями обменяемся…
Воронцов все же сначала вернулся в рубку, лично убедился, что на полсотни миль вокруг океан чист, и лишь отдав необходимые указания ходовой вахте, не спеша и по привычке высматривая хозяйским глазом, нет ли где какого беспорядка, направился в малую кают-компанию.
…Как ни старался Новиков спокойными, логически обоснованными и базирующимися на огромном фактическом материале доводами разубедить Левашова, ничего не получилось. Уперевшись, Олег любое свое возражение сводил все к тому же: отцы и деды революцию делали и защищали, только она позволила России превратиться в великую и процветающую державу – «от сохи до космических полетов», – и раз народ революцию поддержал, идти против него нравственно и юридически преступно. И ссылался на графа Игнатьева, графа же Алексея Толстого и еще многих дворян и интеллигентов, принявших революцию.
– А тем более если мы, такие как есть, станем сейчас против народа воевать, с нашими биографиями и нашими нынешними возможностями… Это… Даже не знаю, как назвать. Мало что предательство, так и подлость же какая! Против народа, против крестьян голодных и раздетых – современным оружием! Не может быть, что все они не правы были, а ты один сейчас прав…
Остальные в спор пока не вмешивались. По разным причинам. Ирина и Сильвия считали, что не имеют в данном случае права голоса; Наташа – потому, что молчал, смутно улыбаясь, Воронцов; Шульгин и так знал, чем все кончится, а вот почему не поддержала Олега Лариса, оставалось загадкой.
– Чего это тебе именно моя правота или неправота далась? – с печальным вздохом ответил на страстную тираду Андрей. – Ты там, где мы с Алексеем и Димой побывали, не был. Сам ничего не видел. Но не в наших же, в конце концов, впечатлениях дело. Вон Лариса не так давно Конквеста всего прочла, «Русскую смуту» Деникина, еще много чего. У нее спроси. Говоришь, народ красных поддержал? Не так уж чтобы… Смогли бы двести тысяч офицеров против ста шестидесяти миллионов пять лет воевать? А махновцы, антоновцы, зеленые просто и красно-зеленые, казаки, кронштадтские моряки – не народ, выходит?
Дальше. Сколько после двадцатого года жертв в том самом народе было? Начиная с деда воронцовского? Солженицын пишет – шестьдесят миллионов! Ну, пусть десять, пусть пять, – согласился он, увидев протестующий жест Левашова. – И война Великая, она же Отечественная! Еще двадцать-тридцать… Так? А не стоит ли, чтобы этих жертв не было, чуть-чуть в другую сторону пострелять? Те, кто вместе с Марковым нашим Перекоп штурмовали, знали, на что шли. Крым взяли и уж покуражились! Куда там фашистам. Пацанов-юнкеров, женщин, отставных генералов-стариков тысячами из пулеметов рубили и в рвы сваливали. Спроси у Алексея, он расскажет…
В чем хочешь меня обвиняй, от снобизма до цинизма и так далее, но я уверен – если с красной стороны на десяток тысяч больше погибнет в последнем и решающем, а взамен этого сорок миллионов уцелеет, в том числе сотни тысяч самых образованных, честных, умных, каких и сейчас на нашей бывшей Родине дефицит страшенный, – никто не прогадает. А твой так называемый «народ» – в кавычках говорю, потому что ты к нему зачем-то причисляешь лишь наиболее темную и неосмысленную часть, – вместо того, чтобы по лагерям гнить и на колхозной барщине вкалывать, заживет не так, как очередной дядя в очередном докладе повелит, а по способности… Сиречь в меру ума, воли и квалификации… Хочешь, дам Аверченко почитать? У него про это простыми словами сказано.
Левашов всегда старался избегать длительных дискуссий с Новиковым именно потому, что тот ухитрялся находить такие обороты речи и повороты сюжета, что возражать по существу ему не получалось. Хуже того, Андрей обладал способностью заводить оппонента в такие дебри, что тот полностью терял нить, сначала спорил с мало относящимися к вопросу посылками Новикова, а потом и с самим собой.
И чем больше Олег ощущал свою правоту, тем сильнее в нем закипало глухое раздражение от бессилия ее доказать, а потом это раздражение трансформировалось в неприязнь к Андрею. Иногда довольно длительную и стойкую.
Вот и сейчас… Очевидно уже, что Новиков подводит его к какой-то одному ему видимой точке, чтобы завершить спор очередным макиавеллиевским пассажем, наверняка для него, Олега, унизительным.
По коротким репликам, а главное, по выражению лиц друзей он понимал, что все они на стороне Андрея. А иначе и быть не могло. Берестину больше всего на свете хочется еще повоевать, а поскольку профессионалу повторять уже раз отгремевшие кампании нет никакого интереса, вот он и возмечтал! В роли вождя победоносного Белого воинства въехать, чем черт не шутит, в Кремль на белом коне!
Воронцов, став крупным судовладельцем, конечно, предпочитает единый капиталистический «свободный мир», без границ, противостоящих блоков и классовой борьбы, а на судьбы народов ему наплевать. Опять же репрессированный дедушка-белогвардеец!
С Сашкой все ясно – авантюрист, и этим все сказано.
Значит, в любом случае он остается в одиночестве. И даже Лариса… Она-то почему медлит? Или ей как историку просто интересно посмотреть иную линию событий? Да и предыдущая жизнь в СССР получилась у нее слишком уж невеселая…
Левашов почувствовал, что у него задергались губы и внезапная, иррациональная злость пополам с отчаянием – совсем не только от проигрыша в не первом уже споре на подобные темы – охватывает его, и нет сил удержать себя в руках.
С ним сейчас происходило нечто похожее на аффект, вроде как у Александра Матросова или, к примеру, у народовольцев, ради почти абстрактной, недоказанной и недоказуемой идеи кладущих «на алтарь» свою единственную и неповторимую жизнь.
Новиков сообразил это слишком поздно. Хотя ведь должен был понимать, давно видел, что Левашов от непосильных нагрузок, глубокого, не важно, что неоправданного, чувства вины за случившееся – мол, если бы не его устройство, ничего и не случилось бы – находится на грани острого невроза, чтобы не сказать хуже.
Левашов опустил руку в карман и сказал неожиданно тихо: