— С каких это пор ты заделался вегетарианцем? — спросила я.
Он бросил на меня оскорблённый взгляд.
— Если мне в последнее время не хочется мяса, это ещё не значит, что я заделался вегетарианцем! Никакой я не вегетарианец, понятно? — И вылетел из-за стола.
* * *
После обеда я засела за уроки, но сосредоточиться не удавалось. Понятно, почему. Всё это время я избегала разговоров с Теннисоном о Брюстере, но больше откладывать не было возможности. К сожалению, брат был единственным человеком, с кем я могла поговорить о том, что меня волновало.
Я нашла его в гостиной, он смотрел по телеку баскетбол, погрузившись в «людоеда» — такое прозвище мы дали нашему дивану. Он был такой необъятный и мягкий, что когда мы были мелкотнёй, то запросто тонули в нём, практически исчезая среди подушек. В этот вечер, похоже, Теннисону хотелось повторить этот трюк, но чем старше мы становились, тем труднее было растворяться в диване.
— Извини, пожалуйста, — сказала я. — Мне не следовало называть тебя вегетарианцем.
— Извинение принято, — буркнул он, не глядя на меня. А когда я не ушла, он спросил: — Будешь смотреть игру?
Я уселась рядом и погрязла в диване. Несколько минут мы смотрели телевизор, и наконец я сказала:
— Я видела.
Он обернулся ко мне и без особого интереса спросил:
— Видела что?
— Его спину. Он снял футболку, и я увидела его спину. И это не только на спине. У него это по всему телу.
Теннисон выпростался из «людоеда», дотянулся до пульта и выключил телевизор. Теперь всё его внимание принадлежало мне. Было приятно сознавать, что наш разговор представлялся ему более важным, чем баскетбольный матч.
— И как — есть какие-нибудь соображения? — спросил он. — Ты считаешь, это его дядя?
Ну, если на то пошло, я была в этом уверена, хотя Брю и клялся, что это не так.
— Не знаю, — ответила я. — Он такой загадочный — прямо сфинкс какой-то. Головоломка. Никак не пойму, что он собой представляет.
Чем бы ни был Брю, одна половинка моего сознания малодушно твердила: держись подальше от этой загадки, не то вовек не разгребёшь. Не залезай на тонкую веточку, если не уверена, что она выдержит твой вес.
Но другая половина, сильная и смелая, хотела знать всё о Брюстере Ролинсе, хотела стать частью его жизни, его истории, какой бы тяжёлой эта история не была.
Теннисон открыл рот, но я помешала ему:
— Знаю, знаю, что ты хочешь сказать: «А что я говорил!», а потом посмотришь на меня с этакой высокомерной ухмылочкой. Она у тебя появляется всегда, когда ты случайно оказываешься прав.
Но тут Теннисон сотворил кое-что такое, что ему удаётся крайне редко — он меня удивил.
— Нет, — сказал он. — Я считаю, тебе надо продолжать встречаться с ним.
Я попыталась разглядеть выражение его лица, но с выключенным телевизором, в погружённой в полумрак комнате это было трудновато сделать.
— Это у тебя шутки такие? — поинтересовалась я. — Потому что, знаешь ли, не смешно.
— Нет, — ответил брат. — Никаких шуток. Если он тебе небезразличен, ты должна продолжать видеться с ним. Он же тебе небезразличен?
Я ответила не сразу. Должна признать, поначалу вся затея была просто «Проектом Брюстер», но Брю быстро стал чем-то бóльшим. Проблема не в том, что он мне небезразличен; проблема в том, насколько. Слава богу, Теннисон спросил не об этом, не то мне пришлось бы задавать этот вопрос себе самой, а ответ был очевиден: Брю нравился мне настолько, что это становилось просто небезопасным.
— Да, — ответила я. — Он мне небезразличен.
Теннисон кивнул и без капли осуждения сказал:
— Хорошо. Потому что ты ему наверняка очень нужна. И, я думаю, тебе он тоже будет нужен.
Я не совсем поняла, что он хотел сказать этой последней фразой — всё пыталась уложить в сознании тот факт, что мой брат одобряет наши с Брю отношения.
— Я думала, ты его ненавидишь?..
— Ненавидел, — признал Теннисон, — но для ненависти нужна веская причина, а я что-то ни одной не нахожу.
Это вовсе не тот Теннисон, которого я знала всю жизнь. Потрясающе, какие сюрпризы иногда преподносят нам люди. Вот так думаешь, что знаешь собственного брата как облупленного, а он вдруг...
— Так вы что, друзья теперь?
— Э... ну, этого я не стал бы утверждать...
Теннисон поднял руку и сжал её в кулак. Я решила, что он таким образом хочет подчеркнуть свои слова, но нет — он просто принялся пристально рассматривать костяшки своих пальцев. По-моему, чересчур пристально.
— Ты мне вот что скажи, — промолвил Теннисон. — Ты, случаем, на прошлой неделе не поранила себе ногу?
Меня подбросило — откуда он знает?!
— Да, — подтвердила я. — То есть, нет. То есть, я имею в виду — я думала, что порвала связку на щиколотке, но оказалось, что нет.
— И Громила в этот момент был с тобой, — полувопросительно сказал он.
— Ты опять за нами шпионил?!
— Нет, просто догадался.
— Ну да, как же. Наверно, он тебе рассказал?
— Не-а. — И брат добавил с ухмылкой: — Может, я мысли умею читать.
А, ну, вот, наконец, тот Теннисон, которого я знаю.
— Братец, единственное, что в тебе паранормально — это как от тебя воняет, когда вспотеешь. Вот это действительно что-то сверхъестественное.
Он расхохотался, и атмосфера разрядилась. Но он тут же посерьёзнел.
— Только обещай мне, что будешь держаться подальше от его дома и его драгоценного дядюшки... Да, и обязательно расскажи мне, если случится что-нибудь невероятное.
— Невероятное? Да что такого невероятного может случиться?
— Просто пообещай и всё.
— Ладно. Обещаю.
Теннисон снова откинулся на диване-людоеде и включил телек. По-видимому, разговор окончен.
Я ушла из гостиной в ещё большем смятении, чем до разговора. Когда мы с Теннисоном ругались, мне было по крайней мере ясно, как себя вести. Но он стал моим союзником, и это пугало меня. Потому что я не знала теперь, кто враг.
Лошадям на бегах надевают на глаза такие штуки, которые перекрывают им боковое зрение. Они называются «шоры». Шоры позволяют лошади видеть только то, что находится прямо перед ней; в противном случае, животное может испугаться и проиграть забег.
Люди тоже живут с шорами на глазах; но наши шоры невидимы и куда более изощрённы. По большей части мы даже не подозреваем, что носим их. Однако, наверно, обойтись без шор трудно — если бы мы попытались охватить своим внутренним оком всю картину мира, мы попросту потеряли бы разум. Или, что ещё хуже — душу. Нам тогда удалось бы проникнуть в самую глубину вещей, и, возможно, мы никогда не смогли бы вынырнуть на поверхность.