— Ш-ш-ш, — говорит гем, глядя ей в глаза.
Мгновение все длится. «Что он со мной сделает?» Мирца умирает тысячу раз, а мгновение все идет.
Уголок его рта дергается. Мирца не верит своим глазам. Варвар начинает смеяться. Убирает руку. Подмигивает ей — варвара все это явно забавляет. Он поднимается на ноги и взбегает наверх. Вот уже скрипнуло дерево. Шелест занавеси. И вот его нет…
Мирца остается сидеть одна. Без сил.
«О боги, — думает она. — Что это было? Почему… Почему он меня не убил?»
* * *
— Что это было? — спрашивает человек в серебряной маске, когда варвар возвращается.
— Ничего, — говорит Тиуториг. Задергивает занавесь, поворачивается к собеседнику. Лицо варвара на мгновение застывает. Щелк. Оживает. — Слушай, я с этой твоей рожи вечно вздрагиваю. Еще немного, и она начнет являться мне в кошмарах… Так что я должен сделать?
— Многое. Скоро здесь многое изменится, — говорит серебряная маска. — Время римлян почти ушло… Зато приходит наше.
В коридоре звенит чаша, катится по полу, и опять пьяный голос что-то кричит, хриплый от ярости. Тиуториг улыбается.
Местный амфитеатр пока еще не каменный, все сделано из местного дерева. Небольшого размера, как раз для гладиаторских боев. Зрителей набралось столько, что от криков звенит воздух. Полотна, закрывающие зрителей от солнца, хлопают на ветру.
Я прохожу на свое место у самой арены, там белое пятно — высшие чиновники провинции Германия — и яркие красные, синие и зеленые пятна — местные вожди в праздничных плащах.
Квинтилий Вар поднимается мне навстречу, пожимаем друг другу запястья, ритуально обнимаемся. Мягкие руки. От него пахнет восточными благовониями — сладковатый запах, похожий на запах разлагающихся на крестах трупов. Я слышал эту историю. «Иудейский изюм» — так назвали тех бунтовщиков, которых Вар распял по дороге в Ершалаим: их тела высохли на яростном восточном солнце, стали мягкими.
Тогда Вар подавил бунт быстро и решительно. Так же быстро и решительно он мстил за смерть моего брата.
Меня знакомят с крепким сорокалетним римлянином, у него мужественное лицо воина — это Нумоний Вала, я слышал про него много хорошего. Это настоящий воин, опытный солдат, прошедший десятки сражений, сейчас — легат Восемнадцатого легиона. Он сдержанно кивает мне. Видимо, он слышал обо мне гораздо меньше хорошего, чем я о нем.
Легат Девятнадцатого легиона — Гортензий Мамурра, сын старого соратника Гая Юлия Цезаря. Это кислолицый юноша сенаторского возраста, он завивает и умащает маслом редкие волосы, а телосложением напоминает пожухлый гороховый стручок.
Очередь германцев. Сегест, вождь хаттов — одного из самых сильных и крупных племен германцев. Ему лет сорок пять, он высокий и грузный, с чисто выбритым круглым лицом. Глаза его смотрят с непривычной для меня прямотой — в Риме бы такой взгляд сочли невежливым. Говорят, этот человек — один из самых верных наших союзников здесь, в Германии.
Из дальнего ряда кивает мне Арминий — он тоже здесь.
Я знакомлюсь, раскланиваюсь и пожимаю руки. Наконец, с формальностями закончено. На сцене молодые гладиаторы бьются деревянными мечами, чтобы заполнить время до настоящих боев. Зрители не обращают на них никакого внимания. Крики торговцев: «Вода! Вино!» — откуда-то еще: «Хлеб! Мясо! Жареные птички!» Забавно. Такой Рим в миниатюре.
Я сажусь на скамью с подушечкой. Задираю голову. На арене, не обращая внимания на гладиаторов, скачут воробьи, щебечут. Зрители бросают им куски хлеба. Чириканье нарастает. Один из воробьев, самый быстрый и наглый, выхватив кусок хлеба, резко начинает удирать, чтобы остальные не догнали и не надрали ему задницу. Счастливчиков никто не любит. Ну чем воробьи не люди, а?
Наконец, Квинтилий Вар поднимается и вяло машет рукой распорядителю игр. Тот кланяется и поворачивается к зрителям. На нем парик мима и украшенная символами Меркурия цветная туника.
Взмах руки. Ревут трубы. Долгий протяжный звук, от которого стая воробьев взлетает вверх и рассыпается, как горсть хлебных крошек. Потом снова садится по краям арены. Молодые гладиаторы убегают. Арена пуста.
Наступает тишина. Игры начинаются.
* * *
На арену вышли сразу несколько варваров. Приговоренные к смерти узники — их должны были распять, но решили найти им более интересное применение. Или, может быть, начала ощущаться нехватка крестов, не знаю. Плотницкие мастерские легионов тоже не могут работать безостановочно.
Они вышли — твердо, все как один высокие и крепкие. Их двенадцать человек. Все в лохмотьях, измученные пленом. Мужчины. Один из них идет упругой походкой воина. Сверкающий взгляд как удар кинжала.
Цирк взревел — варвары должны умереть, но умереть для общей радости. Кровавое зрелище пьянит — и это особое, пугающее опьянение. Оно напоминает экстаз вакханок — недаром Август запретил отправление этого культа гражданам Рима. Толпа шумит и кричит, требуя крови. В толпе не остается отдельных людей. Толпа — чумазое многоголовое, многорукое божество, приносящее жертву самой себе, на собственный алтарь.
Глухое рокочущее рычание. От этого звука у меня по спине пробегает озноб. Германцев должны затравить зверьми — в Риме бы для этой цели привезли львов и тигров, волков или леопардов. Но кого припас Вар?
Звук трубы. Амфитеатр ревет в очередной раз, но уже тише. И вдруг — тишина.
Томительное ожидание. Белый песок — арена. Несколько человек в центре. И один воин, стоящий отдельно. Варвар выпрямляется. Бородатый, с изуродованным шрамом лицом.
Тишина длится. Напряжение натягивается в воздухе, как корабельный канат.
— Р-р-р-р, — негромкое, но жуткое.
И никого. Люди в центре арены стоят. Один из них, молодой парень, шатается и падает на колени, пытается подняться… Ему помогает один из смертников.
— Р-р-р-р.
Тишина такая, что слышно, как за стенами амфитеатра проезжает повозка, сворачивает, грохоча осями, куда-то — звук отдаляется.
Пленники ждут.
Я дышу медленно, словно через раз. Сердце стучит бешено, словно в бою. Ожидание становится невыносимым — весь амфитеатр замер, в толпе вскрикивает женский голос, не выдержав напряжения.
— Убейте их! — кричит кто-то. На него шикают.
Опять тишина. Ради таких вот мгновений в Риме живет половина города, если не больше. Я шумно вдыхаю, воздух наполняет грудь, в горле пересохло, как в сирийской пустыне.
Ну же! Когда?! Я не могу больше выносить это ожидание.
В такие моменты чувствуешь себя живым — сто крат, сто тысяч крат.
И вот оно. По лицам людей в центре арены словно проходит волна, искажает, сминает лица и тела… разбивается об утес одинокого воина — но даже он подается, отступает на шаг. Взгляды их направлены на что-то… на собственную смерть.