Екатерина Андреевна Сеславинская была еще красивее, чем ее дочь. Глядя на нежный овал ее лица, на капризный изгиб губ и синее сияние глаз, невозможно было не поверить в то, что такая женщина, конечно, должна жить в роскоши, ездить в Париж и иметь множество утонченно-бесполезных вещей.
– Совсем не маленькую, – спокойно сказала Тоня. – У Фроловых – знаете, с третьего этажа? – девочка в доме живет, они ее из деревни взяли ребенка нянчить. Ей одиннадцать лет всего. Ничего, справляется. А мне уже тринадцать. И я ведь у вас не жить буду, просто приходить. Например, раз в три дня. Готовить, убирать. А вы мне за это будете платить, сколько сможете. Какая же это дикость?
– Ну, не знаю... – с сомнением покачала головой Сеславинская. – Как все-таки странно, Тонечка! Я, правда, не интересуюсь дворовыми сплетнями, но даже я знаю, что твою маму все образцовой считали. Мне в пример ставили! – Она засмеялась таким же, как у Иришки, беспечным смехом. – Наталья Гавриловна такая домовитая, и девочка у нее – ты то есть – одета всегда аккуратненько, держится скромно, ходит в школу да из школы, не то что моя ветрогонка. Как же она тебя вдруг оставила... в таком положении?
Тоню не удивило, что мать считалась во дворе образцовой: та всегда была показушницей и бдительно следила, кто и что говорит о ней, о ее одежде, дочери, домовитости... Но теперь все это было Тоне безразлично. Жить, не ожидая счастья, оказалось легко и спокойно. А после материного отъезда она именно так и жила, потому что единственное счастье, о котором она мечтала, уже совершилось.
– У моей мамы новая семья, – все так же спокойно ответила Тоня. – Ведь бывает, что женщины перестают интересоваться старой семьей, когда у них появляется новая?
– Бывает, – удивленно глядя на нее, кивнула Сеславинская.
– Ну вот, с ней так и случилось. И мне надо самой о себе позаботиться. Помогите мне, Екатерина Андреевна.
– Нет, я, конечно, с удовольствием... – смущенно проговорила Сеславинская. – Иринка говорила, ты все умеешь...
– Так я завтра приду, – сказала Тоня. – Во сколько?
Пока она разговаривала с Сеславинской, начался дождь, настоящий майский ливень. Зонтик Тоня с собой не захватила, но через двор шла медленно, не замечая текущих за ворот струй. Она даже не то что не замечала их – ей казалось, что и сама она такая же дождевая струя. Или часть воздуха, земли, света, тьмы – часть жизни, не знающей ни страха, ни счастья, ни сожалений, ни объяснений.
Матвей пришел домой рано; Гонората еще спала. Будить ее он, конечно, не стал – бесшумно прошел на кухню, заварил чай и, прихлебывая его из большой стеклянной кружки, уселся на подоконник. В детстве он любил сидеть на подоконнике и до сих пор чувствовал себя в такие моменты как-то надежно и защищенно. Он не то чтобы побаивался, но все-таки не слишком радовался предстоящему объяснению. Она не сделала ему ничего плохого, она даже, может быть, любила его... Просто она была чужая. Ну, и как сказать такое ничего не подозревающей женщине?
Матвей не слышал, чтобы Гонората, проснувшись, заходила в ванную. Но на пороге кухни она появилась до ошеломления прекрасная. Как обычно.
– Привет, Матюньчик! – сказала она, зевая. – Ты когда пришел, ночью? А я спала ну просто как убитая! Устала вчера ужасно, потом у Ринки расслабилась, водочки выпила... Не помню, как до кровати добралась. Но все-таки жаль, что тебя в ней не обнаружила, – добавила она то ли с кокетством, то ли с укоризной. – Ты что пьешь, чаек? А мне кофе сваришь, а, Д’Артаньянчик?
– Сварю, – кивнул Матвей.
Джезву он снял с огня как раз в тот момент, когда Гонората вышла из ванной.
– Почти в постель, – довольно заметила она, придвигая к себе кофейную чашку. – Хоть мужчин хвалить не рекомендуется, но ты у меня необычный. – Кажется, она ждала от Матвея вопроса о том, что именно она считает в нем необычным. Спрашивать об этом он, конечно, не стал, и Гонората объяснила сама: – Ты первый мужчина, который не ставит мне предварительных условий.
– Да какие же условия, чтоб кофе сварить? – удивился Матвей.
– Необязательно чтоб кофе. Хотя такие экземпляры попадаются, что и кофе просто так не сварят. Не говоря о более существенных вещах. Вчера, представляешь, встретила однокурсника с режиссерского. Отлично пристроен, снимает в Минске сериал. В Минске потому, что там дешевле, – уточнила она. – Я, естественно: «Дюша, возьми меня на роль». Он глазки отводит. Я не отстаю: «Возьми хоть на эпизод. Ну, хоть на озвучку какую-нибудь пристрой!» – «На озвучку, – говорит, – это не исключено. Это я, может, и смогу поговорить...» А сам так выразительно на меня смотрит, малолетка поняла бы, в чем дело. «И что, – говорю, – Андрей Петрович, я буду вам за эту протекцию должна?» – «Угадай с трех раз», – отвечает. Я ему: «Андрюша, ведь это даже не роль, неужели ты считаешь, что я за такую ерунду с тобой спать должна?!» – «Если это для тебя ерунда, то зачем просишь?» – отвечает мне рыцарь искусства. А от тебя я ничего подобного пока не слышала.
Зря она рассказала ему эту историю. Матвей сразу разозлился: неважно, что он хочет с ней расстаться, все равно противно, когда кто-то делает ей такие предложения. А главное, что теперь сказать? «Извини, от меня ты еще и не такое сейчас услышишь?..» Но отступать было некуда. При мысли о том, что впереди у него день, который надо будет провести с Гоноратой, а потом ночь, а потом утро, а потом еще и еще раз то же самое, ему становилось тошно.
Матвей почувствовал себя, как перед прыжком в горную воду. В Таджикистане все реки были стремительные и ледяные, даже в дикую летнюю жару вода обжигала холодом.
– Извини, – сказал он, проклиная себя за идиотизм каждого слова. – Я должен тебе сказать. Меня в ближайшие дни не будет.
– Почему? – удивилась Гонората. – Уезжаешь? Куда? Или... с кем? – Она настороженно прищурилась; в глазах сверкнули синие искры.
– Никуда не уезжаю. И ни с кем. Просто поживу где-нибудь. А ты живи здесь. Если хочешь.
– Ах, во-он оно что!.. – насмешливо протянула Гонората. – Это мы так благородно намекаем, что пора освободить жилплощадь!
Ее лицо мгновенно изменилось. Только что, когда она рассказывала про похабного однокурсника, оно было задорным, глаза поблескивали смехом – и вдруг стало надменным, как у королевы. Или, наверное, как у какой-нибудь ее прабабушки-шляхтянки.
– На жилплощадь я не намекаю. – Матвею казалось, что с каждым своим словом он глотает порцию какой-то дряни. – Это несущественно.
– Что же, интересно, существенно?
– То, что я не могу с тобой жить. Почему-то.
Он все-таки покривил душой, сказав, что не знает причины.
– Почему-то? – усмехнулась Гонората. – А я, представь себе, знаю, почему. – Она помедлила, ожидая от него вопроса, и, не дождавшись, сказала: – Потому что ты, как все смазливые мужики, избалован бабами, вот почему!
Польская надменность все-таки слетела с нее. Или, вернее, сменилась польским же гневом. Гнев этот был так же красив, как вся она, особенно вот такая, с искрящимися сердитыми глазами, с прямыми прядями волос, которые холодным серебром струились вдоль побелевших щек. Оправдываться перед такой женщиной было невозможно – она была права уже самим фактом своего существования. Матвей и не думал оправдываться. Он ожидал, чтобы все это поскорее закончилось.