Она не то чтобы кофе не хотела и не то чтобы не хотела, как это красиво называется, преломить хлеб, то есть пирожные, с матерью Виталия. Она просто не могла бы заставить себя проглотить сейчас даже каплю воды.
– Я вас слушаю, Глафира Сергеевна, – сказала та.
Она по-прежнему называла ее по имени-отчеству. Это было той частью ее язвительности, придраться к которой было невозможно.
– Инна Люциановна, я уезжаю, – сказала Глаша.
– Насколько я помню, вы никогда не считали нужным сообщать мне о своих перемещениях. Если они вообще были. – Инна Люциановна пожала плечами. – Да мне, правду сказать, вовсе и не интересно о них знать.
– Я понимаю. – От ее холодного тона Глаша почувствовала себя спокойнее. Во всяком случае, наконец поняла, что может говорить сколько-нибудь внятно. – Я должна уехать к человеку, с которым была пятнадцать лет. До того, как встретила Виталия.
– Должны? – переспросила Инна Люциановна. – В чем же заключается ваш перед ним долг, если мне позволено узнать?
Она жестко и точно выхватила из Глашиной речи то, что было в ней неточным. Что попросту было враньем.
От этой жесткости и точности Глаше сделалось еще спокойнее. Мысли ее потекли ровно, ясно и в слова стали облекаться без затруднений.
– Долга никакого нет, вы правы, – кивнула она. – Но с этим человеком случилось то, что следует считать неприятным и тяжелым. И я чувствую от этого такую тревогу, что не могу оставаться на месте. Не могу не поехать и не узнать, что с ним, – уточнила она.
– Вы едете надолго?
– Не знаю.
– То есть не исключено, что вы вернетесь в Москву прежде Виталия?
– Я не знаю, – повторила Глаша.
– В таком случае вы могли бы вообще не говорить о том, что куда-то едете. Ни мне, ни ему. Современная связь позволяет стоять на вершине горы, уверяя собеседника, будто плывешь по морю.
– Я не могу не сказать Виталию, что еду, – ответила Глаша. – Но сказать ему по телефону… Этого тоже не могу. Потому и приехала к вам.
– Ход ваших рассуждений странен, но мне понятен. По-моему, вы впервые честны со мной.
Ход рассуждений Инны Люциановны тоже был если не странен, то парадоксален.
– Я не обманывала вас, – сказала Глаша.
– Меня – нет. Да и моего сына, я думаю, тоже. Вы маниакально честны с посторонними людьми. Не знаю, достоинство это или недостаток, но в то, что вы не обманывали нас, я верю. Однако себя вы обманывали безусловно. А мы с Виталием были следствием вашего самообмана. Разве не так?
Ее железный голос вдруг дрогнул. Глаша не поняла, что появилось в нем, обида или надежда.
«И почему так знакомы ее слова, где я их слышала?» – мелькнуло у нее в голове.
– Я не думала об этом, Инна Люциановна, – сказала Глаша. – Старалась не думать.
– Значит, я права?
– Да.
– Что ж, Глаша… – Холод, металл, отчуждение – все вдруг исчезло из ее голоса. Он сделался старческим, усталым. – Не похоже, что вы едете на поиски счастья.
– На поиски счастья я не еду точно. – Глаша невольно улыбнулась.
– Этим вы вызываете у меня недоумение и уважение. Как, впрочем, и тем, что так легко отказываетесь – прямо будем говорить – от благосостояния моего сына.
– Благосостояние вашего сына с самого начала ничего для меня не значило. Не потому, что я такая хорошая. Просто я узнала цену благосостоянию еще в ранней юности, и в зрелые годы оно уже не могло меня ослепить. В этом нет моей заслуги.
– Это заслуга того человека, к которому вы едете?
– Я не к нему еду сейчас. Я еду только узнать… Да. Это его заслуга.
– Виталию я позвоню сама. – Это она произнесла жестко, как отрезала. Но сразу же ее голос смягчился. – Он часть меня, Глаша, – сказала она. – Уж позвольте мне эту красивость, поскольку это правда. А потому для меня не имеет значения, по телефону я ему что-то скажу или иначе. Вы можете ехать спокойно. Я не держу на вас зла.
– Спасибо, Инна Люциановна, – сказала Глаша.
– Впрочем, не думаю, что это имеет для вас значение, – тут же усмехнулась она. – Особенно сейчас.
Глаша не успела еще дойти до электрички, когда вспомнились ей те слова. Те, что неясно мелькнули в памяти, когда Инна Люциановна говорила об обмане и самообмане.
«Эх, барышня! Себя обманываешь, кого винить будешь?» – вспомнила Глаша.
Она именно вспомнила это – так, словно не в книге эти слова когда-то прочитала, а услышала наяву. И словно не книжная Глашенька Рыбакова с надеждой смотрела на гадалку, которая раскидывала перед нею карты на переломе ее жизни, а сама она, растерянная, в смятении пыталась заглянуть три года назад в книгу своей судьбы.
Не могла она тогда понять, что написано в этой книге. И сейчас не могла!
Псков встретил Глашу метелью.
Хотя и не встречал он ее, наверное, – она-то ведь не воспринимала свой приезд как встречу с ним. Это был родной ее город, она не видела его три года. Но ей было не до него.
С автовокзала Глаша пошла в гостиницу. У нее не было сил на то, чтобы объяснять что-то маме и особенно – успокаивать ее, уговаривать, чтобы не плакала.
Странно было входить в чужой дом в двух шагах от родного. Но она лишь на секунду отметила про себя эту странность и тут же перестала о ней думать.
Еще в Москве она вытащила из Интернета все, что было известно о деле Коновницына. Собственно, было там сказано примерно то же самое, что она уже знала от мамы, только на одних сайтах говорилось, что наказано зло и разоблачены преступления зарвавшегося капиталиста, а на других – что произошел рейдерский захват концерна «БигФарм». Для того, что хотела знать Глаша, ничего не значила ни одна, ни другая формулировка.
Она хотела знать, где он. Но узнать это как раз и оказалось невозможно.
Она написала на сайты газет и сетевых изданий, которые освещали дело Коновницына. Ей никто не ответил. В две из этих газет она сходила тем же утром, когда приехала во Псков. В здание одной газеты ее не пустили, а в другой сказали, что журналист, который об этом писал, вчера ушел в отпуск.
Может быть, ее хождения и увенчались бы успехом, но ждать этого надо было бы слишком долго. Она не могла ждать.
«Почему я так отделяла от себя все, что было его жизнью?»
Эта мысль впервые пришла Глаше в голову. Ей стало невыносимо стыдно от того, что и пришла-то эта мысль лишь по прагматической причине.
Оказалось, что она не знает ни одного адреса, по которому можно было бы спросить о нем. Ни одного! Она в самом деле отделила от себя все – вернее, себя отделила от всего, что по ее представлениям не должно было ей принадлежать. Как провела она эту разделяющую линию, по какому правилу, праву? Неведомо!