... Произошло это поздно вечером, при возвращении из столовой. То был тихий, затерянный в снегах тыловой городок, почти не изведавший бомбежек из-за отсутствия в нем приманок для вражеской авиации, если не считать железнодорожных ремонтных мастерских, где и стоял в починке бронепоезд. Торопясь на ночную работу, Сережа собрался обогнать человека впереди и шагнул со стежки в целину; его окликнули по имени.
— Это я, не беги, поспеешь, — простуженным голосом сказал Морщихин. — Давно мы с тобой не беседовали... Ну, как настроенье, машинист?
Город был знаменит вековыми раскидистыми осокорями, и такая мгла в тот вечер стояла под ними, что Сережа признал начальника скорее по голосу, чем по лицу или росту. Насколько это было возможно из-за сугробов, наметенных за две предыдущих вьюжных ночи, они пошли рядом.
— Настроенье мое в самый раз, подходящее к переживаемому моменту, товарищ комиссар.
— Что нового надумал насчет красоты?.. отрицаешь по-прежнему или великодушно примиряешься с нею понемножку?.. А может, оно и хорошо, что полыхают музеи и рушится всемирная старина вместе с поселившимися в ней клопами... так, что ли?
Иронический оттенок в тоне начальника давал Сереже право неофициального обращения; он сознательно не воспользовался им.
— Я имел время подумать, товарищ комиссар, — суховато, для того же мальчишеского блеска, отвечал Сережа, — и вполне согласен, что выкурить насекомых из щелей обойдется человечеству дешевле, чем строить все заново, на голом месте... однако же все равно полагаю, с вашего разрешения, что с изменением общественных целей неминуемо будет меняться и понятие о красоте. Когда-нибудь доберемся и до высших кривых, а пока я вижу ее в достижении нашей победы с наименьшей затратой усилий...
— Так... следовательно, опять геометрия?.. значит, напрямки? — дружески поддразнил Морщихин.
— Никак нет, — и знакомая Морщихину пружинка зазвенела в мальчишеском голосе. — Красоту я понимаю как наиболее совершенную, то есть экономную, форму организации материи, а грацию — как способность произвести разумное движение с наименьшей затратой усилий.
Но опять, как в тот раз, в музее перед Афродитой, Сереже не удалось потрясти своего наставника.
— Видать, перекормил тебя Спенсером родитель твой. Очень уважаю этого одержимого, хоть несколько и покладистого в отношении личных неудобств старика... Кстати, как он там?.. я слышал, ты получил письмо от него?
— Даже два, товарищ комиссар... второе через комсомольского секретаря, — с прежней игрой сообщил Сережа. — Все в порядке: Москва стоит на прежнем месте, в депо приступают к постройке второго бронепоезда... Кроме того, отец пишет, что работается ему, как никогда. Торопится, да и помех стало меньше...
— Меньше налетов стало на Москву? — незначащим тоном спросил Морщихин.
Тот сделал вид, что не расслышал.
— Мне теперь влево, товарищ комиссар. Разрешите повернуть: я спешу в депо...
Тогда Морщихин взял его под руку и повел по боковой улице, в другую сторону. Слово за слово он рассказал Сереже о своем посещении Грацианского, о скользкой беседе с ним и в заключение о совсем уж, казалось бы, неоправданном испуге своего собеседника.
— Видишь ли, Сергей... не вдаваясь в существо вполне законной полемики в таком запутанном деле, как лес... мне не очень нравится и вообще непонятен самый характер ее, — начал он с частыми паузами, как бы приглашая и спутника к свободному обсуждению, но тот упрямо молчал. — Например: почему, сознавая свою несомненную правоту, все двадцать пять лет отмалчивался Иван Матвеич?.. или кто давал право Грацианскому на острейшие политические обвинения, какие могут быть предъявлены лишь соответствующими статьями советских законов... да и то после обстоятельного расследования?.. или почему Грацианский зачислил Вихрова в личные враги и какой ему смысл был валить своего, более сведущего в лесных делах товарища? Мне попалась одна его статья... она как снайперский выстрел из-за угла, с тем преимуществом, однако, что не оставляет дырки в жертве. И вот сегодня я подобрал сброшенную с вражеского самолета подлую прокламацию, где враг призывает предателей кидать сахар в бензобаки. Заметь, не яд, не кислоту, не взрывчатку, а самый безобидный, даже сладкий продукт... потому что таким способом можно вывести из строя махину в тысячу лошадиных сил. Люблю шахматные задачи и непременно займусь разгадкой этого дельца когда-нибудь на досуге... Но что сам ты думаешь о Грацианском?
— Отпустите меня, товарищ комиссар, — весь дрожа, попросился Сережа. — Я опаздываю на работу... Тимофей Степаныч, мой начальник, разворчится теперь до утра.
— Ничего, можешь сослаться на меня: это важнее... Так почему же, однако, ты молчишь?
— Я довожусь родней Вихрову, а домыслы родственного лица не могут считаться достоверными показаньями. Итак, я ничего не знаю об этом человеке.
— Я спрашиваю тебя, комсомолец, почему ты молчишь? — настаивал Морщихин, остановясь и положив ему руку на плечо.
— Не могу, Павел Андреич... — задыхаясь и косясь на часы, мерцавшие, подобно звезде, под морщихинским рукавом, сказал Сережа. — Вы сами знаете, от меня же самого, по счастью, кто я... так что мне еще самому положено кровью заработать право на подобный разговор.
— Все не можешь забыть своего столкновенья с Грацианским накануне отъезда? Видать, глубоко он тебя в тот раз поранил!
— Таких вещей не забывают до могилы — чьей-нибудь из нас двоих, товарищ комиссар.
Морщихин помолчал; лишь теперь начинал он понимать, какой силы яд, хоть и не уловимый никакими регистрирующими аппаратами, был узаконенным способом влит в этого мальчика, казалось бы уже не имевшего никаких связей со вчерашним днем.
— Успокойся, Сережа. Да, я знаю, кто ты... и, кроме того, ты мне младший брат. Пойдем в укромный уголок, и ты доверишь брату свои мысли.
— Но правда же, Павел Андреич, я и сам еще не додумал о нем до конца... — из последних сил сопротивлялся Сережа.
— Вот мне как раз и интересны начала твоих мыслей. Когда явление нельзя положить на весы или прокалить в колбе, его изучают по его месту среди подобных или по воздействию на окружающую среду. Так были открыты галлий и нептун. Мне кажется, что я тоже накануне большого открытия, и ты мог бы помочь мне в этом. Давай руку, и пошли...
Невдалеке зачернели станционные постройки с расцепленным составом на запасном пути. Собеседники поднялись было в клуб, но там происходила музыкальная репетиция. В соседнем вагоне, присев вкруг ящика, ребята лихо дулись в буру, и Морщихин в тот вечер не обратил на них внимания, хотя азартные карточные игры были настрого запрещены его же приказом по бронепоезду. Наконец удалось устроиться на нарах в крайней теплушке, и тут, в полной темноте, не сводя глаз со светящегося циферблата морщихинских часов, Сережа поделился с комиссаром теми, как правило ускользающими от общественного внимания, житейскими в отношении Грацианского мелочами, о которых наслышался за много лет в семье. Он говорил, а сам непроизвольно следил за певцом в соседней теплушке, выводившим вполголоса под гармонь старинную, незнакомую ему, пророчески запомнившуюся песню: