Сальватор. Том 1 | Страница: 121

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Не умирайте! Если вы умрете и аббат Доминик окажется свободен от данного слова, тут уж я ни за что поручиться не могу.

– А пока…

– Можете спать спокойно, господин Жерар, если вы вообще способны заснуть.

Эти слова заставили г-на Жерара вздрогнуть, а полицейский сел в карету, пробормотав себе под нос:

– Надобно признать, что этот господин – величайший негодяй, и если бы я верил в людскую справедливость, я бы усомнился в своей правоте.

Потом со вздохом прибавил:

– Несчастный парень этот аббат! Вот кто заслуживает жалости. Отец-то его – старый псих, он меня нимало не интересует.

– Куда едем, сударь? – захлопнув дверь, спросил лакей.

– В гостиницу.

– Господин не отдает предпочтения какой-нибудь заставе?

Ему все равно, по какой улице ехать?

– Отчего же? Возвращайтесь через заставу Вожирар, поедете по улице О-Фер. Сегодня дивная погода, и я должен убедиться, на месте ли этот лаццарони Сальватор. Если предчувствие меня не обманывает, этот чудак еще доставит нам хлопот в деле Сарранти… Трогай!

И лошади понесли во весь дух.

XIX. Метаморфозы любви

Оставим на время Жюстена и Мину, генерала Лебастара, Доминика, г-на Сарранти, г-на Жакаля, г-на Жерара и вернемся в мастерскую нашего могиканина-художника, знакомого нам под именем Петрус.

Прошел день или два после того, как г-н Жакаль побывал у г-на Жерара, – читатели понимают, что мы не в силах следить за событиями с точностью до одного дня, мы просто пересказываем их в хронологическом порядке. Было половина одиннадцатого утра. Петрус, Людовик и Жан Робер сидели: Петрус – в глубоком кресле, Людовик – в рубенсовском кресле, Жан Робер – в огромном вольтеровском. У каждого под рукой стояла чашка с чаем, более или менее опустевшая, а посреди мастерской – накрытый стол, свидетельствовавший о том, что чай был не единственным угощением в то утро.

Листы, испещренные строчками разной длины (значит, это были стихи), лежали пятью стопками справа от Жана Робера: поэт только что прочел друзьям новую драму в пяти частях и по мере того, как заканчивал каждый акт, откладывал их на пол. Чтение последнего, пятого акта было окончено несколько минут назад.

Драма называлась «Гвельфы и гибеллины».

Прежде чем отдать ее на суд директору театра «У заставы Сен-Мартен», где Жан Робер надеялся получить разрешение поставить пьесу в стихах, он прочел ее двум своим друзьям.

Людовику и Петрусу она очень понравилась. Они оба были художественные натуры, и их глубоко взволновал мрачный образ еще молодого Данте, ловко управлявшегося со шпагой, перед тем как взяться за перо, и без страха отстаивавшего свою любовь, свое искусство, свою свободу. Они оба любили и потому с особенным вниманием слушали произведение третьего влюбленного; Людовик вспоминал при этом свою только-только нарождавшуюся любовь, Петрус же упивался своей пышно распустившейся любовью.

В их ушах звенел нежный голос Беатриче, и все трое, побратски обнявшись, расселись и затихли: Жан Робер мечтал о Беатриче – Маранд, Петрус думал о Беатриче – Ламот-Гудан, Людовик представлял себе Беатриче – Розочку.

Беатриче воплощала собой звезду, мечту.

Сила настоящих произведений заключается в том, что они заставляют задуматься великодушных и сильных людей, но в зависимости от обстоятельств одни думают о прошлом, другие размышляют о настоящем, третьи мечтают о будущем.

Первым молчание нарушил Жан Робер.

– Прежде всего, я хочу поблагодарить вас за теплые слова.

Не знаю, Петрус, испытываешь ли ты то же, создавая картину, что и я, когда пишу драму: когда я намечаю тему и сюжет еще только-только вырисовывается, сцены выстраиваются одна за другой, акты укладываются у меня в голове; пусть хоть все друзья мне скажут, что драма плоха, я ни за что не поверю. Зато когда она готова, когда я три месяца ее сочинял, а потом еще месяц писал, вот тут-то мне нужно одобрение всех моих друзей, чтобы я поверил, что она чего-то стоит.

– С моими картинами происходит то же, что с твоими драмами, – отвечал Петрус. – Пока полотно чистое, я представляю на нем шедевр, достойный Рафаэля, Рубенса, Ван-Дейка, Мурильо или Веласкеса. Когда картина готова – это всего-навсего мазня Петруса, которую сам автор считает весьма посредственной. Что ж ты хочешь, дорогой мой! Между идеалом и реальностью всегда бездна.

– А по-моему, тебе прекрасно удался образ Беатриче, – вмешался Людовик.

– Правда? – улыбнулся Жан Робер.

– Сколько ей, по-твоему, лет? Она совсем девочка!

– В моей драме ей четырнадцать, хотя на самом деле она умерла в десятилетнем возрасте.

– История лжива, и на сей раз она, как обычно, все перепутала, – возразил Людовик. – Десятилетняя девочка не могла оставить столь заметный след в душе Данте. Я с тобой согласен, Жан Робер: Беатриче, должно быть, около пятнадцати лет; это возраст Джульетты, в этом возрасте люди влюбляются и способны пробудить любовь в другом сердце.

– Дорогой Людовик! Я должен тебе кое-что сказать.

– Что именно? – спросил Людовик.

– Я ожидал, что тебя, человека серьезного, человека науки, материалиста, наконец, поразит в моей драме описание Италии тринадцатого века, нравов, флорентийской политики. Не тут-то было! По-настоящему тебя тронула любовь Данте к девочке, ты следишь за тем, как развивается эта любовь и влияет на жизнь моего героя, больше всего тебя занимает катастрофа, в результате которой Данте лишается Беатриче. Не узнаю тебя, Людовик. Уж не влюбился ли ты случаем?

– Точно! Влюбился! – вскричал Петрус. – Ты только посмотри на него!

Людовик рассмеялся.

– А если и так, – сказал он, – уж не вам двоим упрекать меня в этом!

– Я тебя упрекать и не собираюсь, наоборот! – возразил Петрус.

– И я тоже! – подхватил Жан Робер.

– Но должен тебе сказать, дорогой Людовик, – продолжал Петрус, – что дурно с твоей стороны таиться от друзей, у которых нет от тебя секретов.

– Если бы и была тайна, я едва успел признаться в ней самому себе! – воскликнул Людовик. – Как же, по-вашему, я мог поделиться ею с вами?

– Это весомое оправдание, – согласился Петрус.

– Кроме того, он, очевидно, не может открыть ее имя, – предположил Жан Робер.

– Нам? – возразил Петрус. – Сказать нам – все равно что похоронить тайну в могиле.

– Да я еще не знаю, как я ее люблю: как сестру или как возлюбленную, – признался Людовик.

– Так начинаются все великие страсти! – заверил Жан Робер.

– Тогда признайся, дорогой, что влюблен как безумный! – настаивал Петрус.

– Возможно, ты прав! – кивнул Людовик. – Вот как раз сейчас твоя живопись, Петрус, словно открыла мне глаза. Твои стихи, Жан Робер, заставили меня прислушаться к собственному сердцу. Я не удивлюсь, если завтра сам возьмусь за кисть, чтобы написать ее портрет, или за перо, чтобы сочинить в ее честь мадригал. Эх, Боже ты мой! Это вечная история любви, которую принимают за сказку, за легенду, за роман, пока сами не прочтут ее влюбленными глазами! Что такое философия? Искусство?