Потом люк снова открылся. На дворе была уже ночь. Что-то тяжело плюхнулось на пол. Люк закрылся. Алекс пополз и нащупал кучу сложенных одеял. Их было пять.
— Спасибо, — пробормотал он. — Вы не хотите, чтоб я замерз. Вы сохраняете мне жизнь, чтоб потом ее отнять, так ведь?
Он развернул одеяла. Они были колючие, зато толстые. В четыре он завернулся, как смог, пятое подмостил под себя. Лег на здоровый бок и попытался уснуть.
Уснуть так и не удалось, и потянулась нескончаемая ночь. То накатывал страх — скоро умирать! — то какое-то отупение: все это только сон… Время от времени он задремывал, но тем мучительнее были пробуждения. Он кричал: «Я ранен, мне больно», кричал: «Помогите мне». Крик звучал глухо, подземно, совсем не разносился. Никто не приходил. Он вспоминал хлев Родиона, матрас, набитый листьями, где рядом лежала Лия, — вспоминал как рай земной и предел роскоши. Плакал о себе, о родителях, вот уже два месяца не получающих от него вестей. Дадут ли ему хоть написать им перед смертью? И если дадут, что он им напишет? Правду. «Дорогие родители, я стал дезертиром из любви к девушке по имени Лия. Меня поймали и теперь расстреляют. Простите, что причиняю вам такую боль. Я видел Бриско. Насколько я могу судить, все у него хорошо. Он меня не узнал…»
Потом настало утро — он заметил, что сквозь щели люка пробивается свет. Тонкая зыбкая полоска легла ему на руку. Он не мог оторвать от нее глаз. Это была такая малость, а все же такое утешение после кромешной тьмы, в которой он томился со вчерашнего вечера.
По-прежнему самым больным местом оставалось плечо. Перелома не было, оно было вывихнуто, Алекс это отчетливо чувствовал и знал, что пока вывих не вправят, боль не отпустит.
Люк открылся, когда он уже перестал на это надеяться. Наверху было пасмурно, однако погреб все равно так и залило светом.
— Все хорошо? — осведомился чей-то голос.
Все было хуже некуда, но он автоматически ответил:
— Да.
— Я принес тебе поесть, держи.
Против света было плохо видно, но когда человек наклонился над люком, блеснули очки, и он узнал одного из солдат, арестовавших его в хлеву. Того, который не присоединился к остальным, когда его били. Того, над которым смеялись за то, что он учил язык Лии и обращался к ней на «вы». Через край люка свесилась веревка. На ней болтался котелок.
— Развяжи там узел, я его не туго завязал. Смотри не опрокинь. Это тебе похлебка. Ложка в котелке.
Он потащился под люк и взял спущенный ему котелок. Как-то ухитрился отвязать его одной рукой.
— Все в порядке? — спросил солдат. — Справился?
— Да, — сказал Алекс.
Веревка уползла наверх, и солдат взялся за крышку люка.
— Погоди! — окликнул Алекс.
— Что такое?
— Тебя зовут Леннарт?
Он только что вспомнил имя, которое слышал, когда его везли в санях, вспомнил насмешливое восклицание кого-то из солдат: «Ну, Леннарт, уморил!»
— Да, а ты откуда знаешь?
— Погоди, — повторил Алекс, — погоди, не закрывай!
— Тебе что-нибудь нужно?
— Когда ты еще придешь?
— Наверно, завтра утром… — сказал Леннарт. — Если кого другого не пошлют…
— А когда меня… Ты знаешь?
Леннарт понял и смутился.
— А, это… не знаю… во всяком случае, пока еще нет… вообще-то обычно это бывает… нет, не знаю…
Судя по голосу, ему было не по себе.
— Ну, ты, в общем, держись! — заключил он и закрыл люк.
Похлебка была еще теплая, густая и вполне съедобная. Алекс ел медленно, внимательно, чтоб ни капли не расплескать в темноте. Потом вернулся к своему ложу и зарылся в одеяла.
Полдня в душе и в мыслях у него был мрак и разброд.
То накатывал бессильный гнев:
— Кто дал вам право распоряжаться моей жизнью? Вы сами? Вы ведь меня слышите! Отвечайте же! Вы не Бог!
То он плакал, кусал себе пальцы и звал мать. Видел себя снова ребенком, в то время, совсем, в сущности, недавнее, когда рядом был Бриско, его второе «я», Бриско, его брат, с которым все у них было общим — игры, смех, клятвы… При последнем воспоминании он прямо-таки завыл в голос — и тут внезапно увидел в нем свой единственный шанс.
Едва эта мысль осенила его, он перестал плакать. И постарался как следует все обдумать.
Шанс был ничтожно малый, но все-таки был.
Лишь бы сложились вместе все составляющие: полоска света, Леннарт, Бриско, а для начала, прежде всего…
Он лихорадочно нащупал задний карман, пошарил в нем. То, что он искал, было на месте. Он увидел в этом знак — знак, что можно еще побороться. Что он уже не сломленная жертва, не побежденный. Сердце у него забилось чаще. А лежал в кармане сложенный вчетверо листок из тетрадки-словаря. Записка, которую как-то раз оставила ему Лия, когда ушла без него проверять ловушки. «Edi, kiét fetsat meyit, talyé dey tchout», — написала она на вырванном из тетрадки листке: «Разведи огонь, мой маленький враг, вернусь с кроликом…» — и, на случай, если он не поймет, нарисовала огонь — firtzet, кролика — tchout и даже как все трое — он, она и Родион — едят этого кролика. Он развел огонь, приготовил котелок, а она пришла без кролика, вообще без добычи, и то-то было смеху. А записку он спрятал в карман и сохранил. Не подозревая, каким она окажется бесценным сокровищем.
Дело было за карандашом…
Ногтем он подцепил и отодрал от лежака острую щепку и вспорол ею кожу на запястье, чтобы пошла кровь. Отодрал еще одну щепку, не такую острую, — она должна была служить пером. Обмакнул ее кончик в кровь, которую удалось выдавить. Листок он положил чистой стороной вверх под полоску света и склонился над ним. Написал первую букву — «Б», вырисовывая ее как можно отчетливее и так, чтобы хватило места для остального. Для сорока четырех букв. Для восьми слов. Он все подсчитал. «Вот одна уже есть. Кровью получается бледновато, но прочитать можно, я уверен. Теперь вторая — „Р“… Теперь „И“…»
Раз десять он терял свой пробойник, раз пять — перо; на левом запястье не осталось живого места, и он принялся за правое; рука начала дрожать, так что приходилось делать передышку после каждой буквы, но ценой долгих мучений ему удалось-таки написать больше половины задуманного послания:
БРИСКО
КРЫСИНЫЙ ХВОСТ
КОЛДУ
Ему показалось, что на бумаге кровь из красной становится розовой. Но, возможно, это просто свет уже убывал. Надо было во что бы то ни стало дописать до конца, пока совсем не стемнело. Он так наломал себе глаза над этим письмом, что уже почти ничего не видел. Наворачивались слезы. «Перестань реветь, дурак!» Но он не мог перестать. Изнеможение и безнадежность одолели его. К чему все это? Вот возьмут да придут за ним прямо завтра утром, и он умрет с этим письмом в кармане — письмом, которого Бриско так и не прочтет. Глаза жгло как огнем, руки дрожали, болело плечо, болели истерзанные запястья. Последние слова потребовали больше времени и сил, чем все остальное: