Купель дьявола | Страница: 6

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Это имеет значение?

— Нет. — Это действительно не имело никакого значения. Значение имели его филиппинские глаза, его норманнский рот, его индейские волосы, лоснящиеся, как змеиная чешуя. — Я предала всех, кого могла.

— Ничего не поделаешь. Любить одних всегда означает предавать других.

Для херсонских бахчевых культур его голова неплохо соображала.

Посадив ошалевшего Пупика в корзинку для фруктов, я отправилась в Купчино и, стоя на эскалаторе в метро, поклялась себе, что ни словом не обмолвлюсь о Быкадорове. Я готова была гореть в аду, но втайне надеялась, что сгорю еще раньше, в топке быкадоровского паха.

Эскалаторную клятву пришлось выбросить на помойку, как только Жека открыла дверь. Она втянула воздух невыразительными северными ноздрями и уцепилась за дверной косяк.

— Он вернулся, — просто сказала Жека. — Он вернулся, и ты с ним переспала. Я заплакала.

— Не реви. Он вернулся, ты с ним переспала и решила это скрыть, да?

— Но как ты…

— Запах, — Жека еще раз обнюхала меня. — Это его запах. Он метит свою территорию. Ты ведь теперь его территория, и он наследил везде, где только можно наследить….

Конечно же, его запах выдал меня с головой: запах старых открыток в букинистическом на углу, запах нагретого камня, запах молотого кофе, рыбьих потрохов, ванили и раздавленного пальцами кузнечика.

Адская смесь.

— Тетя Катя, тетя Катя, — Катька-младшая повисла на мне, а независимый Лавруха-младший принялся дергать Пупика за усы.

— Могла бы детям хоть батончик купить. Шоколадный, — укоризненно сказала Жека, пропуская меня в квартиру.

— Я забыла…. Но ведь ты тоже бы забыла, да?

— Да. Не волнуйся, теперь это не имеет никакого значения. Ты сказала ему о детях?

— Открытым текстом.

— Мне плевать, как он отреагировал, — Жека прекрасно знала, как может отреагировать на приплод самец-одиночка Быкадоров.

— Не плевать, — я еще раз всхлипнула. — И на него не плевать…

— Плевать, — Жека почесала почти несуществующую бровь. — Когда он отвалит в булочную и больше не вернется, тебе тоже будет плевать. А за Пупиком мы присмотрим, не волнуйся.

Жека как в воду глядела…

Быкадоров исчез через год, хотя все это время я была настороже и ни разу не позволила ему сходить в булочную. Он испарился в самом начале зимы, не оставив даже следов на только что выпавшем снегу. Два дня я решала, к какому способу самоубийства прибегнуть, а на третий села за диссертацию о прерафаэлитах. Пупик, так до конца и не простивший меня, снова воцарился в квартире, первым делом нагадив в мои единственные приличные ботинки. Следом явился Снегирь с нудным, как вечный двигатель, тезисом о возрождении галереи.

…Первым мы продали лже-Себастьяна со всеми его оспинками, темными сосками, безволосой грудью и маленьким шрамом на бедре. Я легко рассталась с ним — так же легко, как и с самим Быкадоровым; так же легко, как с непристойными снами о нем в ночь с пятницы на субботу. Вот только дурацкое выражение “порнография ближнего боя” прочно засела у меня в мозгу.

* * *

…Я так и не дождалась телефонного звонка от атташе по культуре из шведского консульства. Она забрела в “Валхаллу” случайно, только потому, что решила зата-риться в ближайшем к галерее супермаркете; в супермаркете был технологический перерыв, до конца которого оставалось десять минут. Конца же августовского пекла не предвиделось, и атташе решила скоротать время под родной ее шведскому сердцу вывеской “Валхалла”.

"Валхалла” оказалась картинной галереей, а я — ее деморализованной жарой владелицей, единственным живым существом среди пустынных пейзажей Снегиря и керамических козлов его приятеля Адика Ованесова. Скульптор-неудачник Адик снабжал нас стадами этих дивных животных в неограниченном количестве.

— The weather is terrible [4] , — на хорошем английском сказала мне атташе по культуре и попросила каталог.

— It is very hot [5] , — на плохом английском ответила я, проклиная бедность, которая не допускала даже мысли о каталоге.

Атташе улыбнулась мне, прошлась по двум зальчикам, едва не задела мощными мифологическими бедрами одного из козлов и приклеилась к картине Снегиря “Зимнее утро”. Еще ни разу я не видела, чтобы кто-то так пожирал глазами безыскусно написанный маслом снег.

— What is the price of this [6] ? — тяжело дыша и вытирая салфеткой взопревшую холку, спросила меня атташе.

Вот ты и попалась, Ингрид (или Хильда, или Бригитта, или Анна-Фрида), жара сыграла с тобой злую шутку, сейчас главное не продешевить, снег стоит дорого, фрекен, тем более таким непристойно жарким летом.

Мы сошлись на пятистах долларах. И обменялись телефонами.

Крутобедрая Ингрид (или Хильда, или Бригитта, или Анна-Фрида), растянув в улыбке блеклые губы, сказала, что позвонит ровно в четыре и подъедет за картиной.

"Нужно было заломить шестьсот”, — меланхолично подумала я.

…Звонок раздался без семи четыре. Надо же, как припекло, нужно выждать три звонка и только потом снять трубку. Это прибавит солидности. И мне, и “Валхалле”. А вечером можно будет прикупить на комиссионные помаду и лифчик, поехать к Адику Ованесову с холодным пивом и успеть вернуться домой до разведения мостов.

Мосты — это святое.

Если бы я знала тогда, какие странные и страшные события последуют за этим звонком, я бы просто не сняла трубку. Ни на три звонка, ни на шесть, ни на девять. Но я сняла ее, даже не предполагая, какой опасности подвергаю себя и своих близких. Я сняла ее, и это стало моим первым ходом в смертельной игре, правила которой я узнала лишь в самом финале. Когда занавес раскрылся в последний раз и на поклон вышел убийца.

— Слава богу, ты здесь, — услышала я на том конце провода голос Жеки. Нет, это был не голос — лишь его слабое подобие, вылинявшая шкурка; скелет, деформированный ужасом. У меня подкосились ноги, и я вцепилась в край стола, чтобы не упасть.

— Что?! — заорала я в трубку, и мой позвоночник окатило холодной волной. — Что случилось? Что-то с детьми?! Жека, Жека…

— Нет, — прошелестела Жека, и я почти физически ощутила, что она близка к обмороку. — Дети еще в Зеленогорске, на даче. Я приехала одна… Быкадоров. Он здесь, в квартире.

Три года я запрещала себе произносить его имя, оно никогда не всплывало в наших с Жекой разговорах, когда мы простили друг друга. Это было добровольное табу, печать на устах, запрещенные песенки.