– Звонит мне как-то в неурочный час наш с тобой общий знакомый Вовчик, – голос Александра Анатольевича стал масляным, он как будто рассказывал заезженную, давно навязшую на зубах сказку. – Звонит, бедолага, а голосишко трясется и речи невменяемые. Приезжай, мол, друг Шура, я тут письмишко подметное получил да еще кой-какой компромат. Не люблю я подковерных дел, потому пришлось ехать. Что ты думаешь – приехал среди ночи, ни с чем не посчитался, а он совсем изошелся. И ну причитать, дурашка, во что это вы меня втравили, вот, мол, стал жертвой шантажа. Я-то посоветовал ему горячку не пороть и во всем обстоятельно разобраться – что за письмо, что за шантажисты такие. А тут, смотрю, твоя сумочка отдыхает, забыла, что ли? “Чья?” – спрашиваю. “Моей девушки”, – отвечает. “Тебе, – говорю, – друг Володя, нужно отлежаться денек, а сумочку я сам отдам”. Сунул нос – ты уж прости, любопытен не в меру, а там я, оказывается, лежу, да еще в трусах. Фото, конечно, не очень качественное, это тебе не “Кодак”… Так ты бы сказала, я бы лучше тебе подарил… И почему это, думаю, Вовчика баба мою фотографию таскает? Может, объяснишь?
Голос выдал Александра Анатольевича – из умиротворенного он стал почти угрожающим.
– Ну?! Откуда у тебя этот снимок? Я молчала.
– Кто еще с тобой дела проворачивает?
– Интерпол, – наконец разлепила губы я: только потому, что молчание становилось невыносимым.
Александр Анатольевич с удовольствием расхохотался:
– Ну, это ты мне горбатого лепишь. Я знаю, что такое Интерпол, они так грязно не работают. А вот кто еще у тебя в тимуровской команде – это мне очень интересно.
– Пошел ты!
Сухо щелкнул предохранитель.
– Ты не забывайся, так можно и дырку схлопотать. Я ведь и по-другому могу, у меня нервы крепкие, не то что у дружка твоего Володеньки. Давай так договоримся: если подробно все расскажешь – и о письме, и о кассете, ладно фотография, Бог с ней, и кто еще вокруг тебя околачивается, и откуда ты сама такая, – будет небольно и, главное, быстро. Чик – и все. Я ведь все равно из тебя все вытяну, я же не мальчик за тобой по всей Москве гоняться…
– Пошел ты!.. – Мои ответы не отличались разнообразием.
– А вот грубить не годится, нехорошо. Интеллигентные же люди. Я же о простых вещах спрашиваю. – Он похлопал рукой по кассете. – Это, так сказать, копия, малая толика. А где же оригинал?
Полиэтиленовый пакет с кассетой и дневником лежал в “бардачке” у Дана.
– Может, мы поищем, пока суд да дело, а, Ева? Я вздрогнула, но тут же вспомнила, что Володька познакомил нас в первый же вечер.
– Заглянем, например, в “бардачок”, а там и подарок для дяди Шуры припасен… Или она в надежном месте лежит, скажем, в швейцарском банке, а?
В лесу раздались автоматные очереди, и Александр Анатольевич широко улыбнулся:
– Не везет тебе с любовниками, голубка. Один сам себя жизни лишил – это честное слово даю, мне смертникам врать кодекс чести не позволяет… А теперь вот и этого сопливого фирмача… Э, да ты, я смотрю, переживаешь, позеленела вся, того и гляди Богу душу отдашь. Ты теперь за себя переживай, как самой так сладко помереть, без мучений.
Слова Шинкарева доносились до меня сквозь безнадежный, беспросветный туман. “Дана больше нет, Дана больше нет”, – билась в еще чувствующем сердце одна-единственная фраза; я передвигала ее как плоский камешек в клетках классиков: восемь, девять, десять, “солнце”, ты опять проиграла, сейчас тебя позовут ужинать, а Дана больше нет…
Автоматные очереди не прекращались, они сверлили и сверлили мозг, это всего лишь эхо, застрявшее в куполе головы, ты будешь слышать этот сухой треск до самого конца.
До самого конца, слава Богу…
– Да что они там, с ума посходили, устроили фейерверк! – глухо проворчал Александр Анатольевич.
И, стараясь скрыть явное неудовольствие, снова обратился ко мне:
– Ну а теперь скажи мне, что это за шантаж ты решила устроить…
Теперь мне было все равно. Все мои усилия оказались тщетными, все мои жертвы ничего не стоили… А теперь я потеряла единстве иного моего человека.
Ему надоело держать руку у меня на шее – или она затекла, или я показалась ему мертвой, – во всяком случае, пистолет Александра Анатольевича перестал давить на ключицы. Шинкарев деловито собрал с приборной доски все вещественные доказательства моего неумелого шантажа.
– Ты, я смотрю, крепкий орешек, – сказал он с веселой ненавистью и даже с бледной тенью уважения в голосе. – Но ничего, мои ребятки тебя зараз расколют, они бо-ольшие специалисты. Так что гала-финал этой твоей поделки, – он постучал твердым ногтем по кассете, – покажется тебе детским лепетом.
Мне было плевать. Если сейчас очень сильно попросить у Бога, то, может быть, он пошлет мне маленькую, ласковую смерть…
…Но то, что произошло потом, показалось мне громом небесным, я даже ничего не успела сообразить.
Серая быстрая тень мелькнула по стеклам машины, и передняя дверца со стороны Александра Анатольевича резко распахнулась, так резко, что даже его тренированное тело не сумело удержать равновесия – он почти вывалился наружу, успев выстрелить, и воздух рядом со мной расколола автоматная очередь.
– На пол и не двигайся, – услышала я хриплый, искаженный до неузнаваемости, но живой голос Дана.
Голова была готова взорваться – ты жив, ты жив… Почти неслышная возня у машины отдавалась во мне громким набатом; еще несколько выстрелов – то ли пистолетных, то ли одиночных автоматных, – и все стихло.
Скорчившись и боясь поднять голову, я застыла в спасительном брюхе машины: я не могла знать, что произошло. Но что бы ни произошло – все уже кончилось.
Теперь все кончилось.
Мертвая тишина.
Время бросило, покинуло меня, оно ушло, как уходили все мои друзья… Наконец дверца машины с моей стороны тихонько приоткрылась.
И кто-то присел передо мной на колени.
– Ты жива? С тобой все в порядке?
Боже мой, это был Дан – без плаща, в перепачканном землей пиджаке, с измазанным грязью лицом, но живой…
– Что он с тобой сделал?
Я рухнула ему на руки, прижала к себе его пахнущую землей голову и разрыдалась.
– Ну, успокойся, успокойся, родная моя, все позади, все позади, ты слышишь?..
Но я не хотела ничего слышать, я все крепче и крепче прижималась к нему, так страшно отнятому и так счастливо обретенному; а потом отстранилась, чтобы смотреть и смотреть на его милое, внезапно осунувшееся и такое родное лицо. Я убрала примерзший кусочек грязи с его скулы, а потом начала покрывать безостановочными поцелуями и эту скулу, и взъерошенные брови, и холодные щеки. А он все шептал и шептал сбивчиво: