Михаил остановил рать, сделал знак рукой и один, поднявши забрало шлема, подъехал к воротам. Окликнул ратных, что, свесившись из заборол, разглядывали воина в дорогом зеркальном колонтаре с воеводским шестопером в руке и граненом шеломе, украшенном по краю золотым письмом, с белым орлиным пером в навершии.
Михаил властно повторил сказанное. Наверху молчали, стрел не было. Михаил отстегнул запону и снял шелом, рассыпав по плечам светлые кудри. И была минута тишины. Вдруг ворота с треском распахнулись, раскатились тяжелые створы: кого-то, сбив с ног и оглушив, оттаскивали посторонь. Он узрел только бессильно раскоряченные ноги в сапогах, – верно, волокли кашинского ратника или городового боярчонка… К нему бежали встречу, окружали, радостно вздымая копья. Михаил кивнул своим – впрочем, свои были теперь все, – и, так и не надевая шелома, въехал в город.
По сторонам бежали мальчишки, жонки бросались к калиткам, висли на заборах… Ропот, гул, переходящий в радостный стоустый вопль. Тверь встречала освободителя, встречала своего князя.
Дальше он ничего не приказывал, все совершилось само собой. Кашинцев хватали по дворам и на вымолах, сопротивляющихся вздымали на копья. Дядя ускакал, сказывали, в одном сапоге. Еремеева княгиня не успела выехать и была схвачена ратными.
В ину пору Михаил сам бы проводил (как-никак свойка, братнина жена!) Еремеиху за ворота, отослал к мужу. Тут – только глянул и велел замкнуть на ключ в горницах. Пусть Еремей охолонет чуток да и в ум войдет!
Холопов и дружину дядину, битых и повязанных, развели, обезоружив, по погребам и амбарам.
Он уже соскакивал с седла на своем дворе, куда густо въезжали попарно литовские всадники, когда из горниц послышался новый визг и на крыльцо выволокли упирающуюся толстую сановитую жонку, которая, властно раскидав девок, ринула встречу Михаилу. В раскосмаченной, красной от гнева бабе он узнал не вдруг Елену Ивановну, жену дяди Василия.
– Что ж Василий-то утёк? – вопросил он строго, не давая великой княгине опомниться и что-либо сказать ему в ответ. – Сказывают, в едином сапоге?! – Михаил усмехнулся, недобро обнажив зубы, и, видимо, таков был князев лик, что Елена попятилась, обвисая, точно опара.
– Толковала, баяла старому дурню! – в забытьи бормотала она. – Етот вот нас и погубит!
Михаил перевел бровью, знаком указал, ни слова не говоря. Княгиню увели наверх, в укреп, в затвор к Еремеевой жене.
– Стеречь! – бросил уже в спину, когда княгиню утащили в терем.
Отовсюду вели схваченных кашинцев, челядь и бояр. Кто-то из думцев Васильевых зачванился было. Михаил поглядел на него прозрачно, ясно так поглядел, рек задумчиво:
– Казнить? – И боярина облило холодом. – За обиду мою, пожалуй, и казни мало! – примолвил. И боярина увели, пихнув древком копья в спину.
Михаил вступил наконец в обесчещенный терем. Распорядил выставить сторожу у бертьяниц и погребов. Распорядил, чтобы из захваченного товара, кто сметит свое, приходили б на княжой двор и забирали. Распорядил накормить ратных, выставить сторожу у всех ворот и оборужить тех смердов и кметей, что пристали к нему одной душою без брони и оружия. Василий ничего не поспел увезти, и можно стало уже теперь частично расплатиться с литовской ратью. Себе он дал роздыху всего на два-три часа. Еще до зари полки потянулись по сонным улицам в сторону Кашина. Дяде нельзя было дать времени собраться с силой.
До боя не дошло и на этот раз. Владыка Василий, который был вне города, бросился к кашинскому князю. В Андреевском селе воинство Михаила повстречали кашинские послы. Дядя отступался всего, уступал Тверь, возвращал награбленное, полон и скот, давал выкуп и молил через владыку Василия токмо унять меч и не пустошить Кашинской волости.
Михаил не вдруг и не сразу внял уговорам своего епископа. Не в силах смотреть на униженные лица посольства, на эту раздавленную спесь, разом перешедшую в самое тошнотное самоуничижение, он вышел на крыльцо, в ночь. Было опять трудно дышать от гнева. Горели костры. Хрупали овсом кони. Глухо гомонил ратный стан. Мысленно он довел их до Кашина, приступом взял город и, отдав его ратным на трехдневный грабеж, немо глядел на насилуемых жонок, сорванные с подпятников двери, расхристанные укладки и сундуки, зерно, рассыпанное по улицам, мокнущее в лужах крови, трупы, трупы и трупы… Увидел, насладился бешенством и – отверг.
Постояв еще, дабы унять сердце, воротился в избу и хмуро повестил, что принимает дядины условия и тотчас, получив выкуп, воротит из Твери княгиню Олену.
Утром литовские ратники получали серебро и корм. Это уже была не рать, готовая к бою, а хозяйственные, довольные собою мужики, коим не пришло и ратиться. Через день литовские полки уходили, сворачивая стан.
А назавтра уже шли спасенные радостные полоняники, вели коров и лошадей, везли лопоть. Не распуская воев, Михаил доправил на кашинцах все награбленное и только после того двинулся назад сам.
Шел густой снег. Полоняники, голодные и разутые, нуждались хоть в какой справе, скотина – в корме.
Двоюродный братец Еремей примчался тотчас, как услышал о переговорах. И тоже все обещал и возвращал и ото всего отступался, равно как и от присужденного ему митрополитом княж-Семенова удела. Укрепленный грамотою Еремей тоже получил назад свою княгиню и целовал крест служить Михаилу честно и грозно.
Зимой, уже о Крещении, прибыл в Тверь послом от отца князь Михайло Василич, сын кашинского князя, и заключил мир. Василий через сына окончательно отступался великого княжения тверского. Мир удалось после переговоров через послов заключить и с князем Дмитрием Московским. Как будто бы все складывалось к добру.
Михаил в первые два зимних месяца буквально не вылезал из своей разоренной волости. Смерды и дружина рубили лес, ставили новые клети взамен сгоревших, везли сено и хлеб из неразоренного Заволжья, неимущим, ограбленным войною, раздавали княжеский скот. И только уже к Рождеству Михаил воротил в Тверь, перевез семью в город и начал приводить в порядок княжой двор.
В это-то время, уже после утверждения договора с дядей Василием, князь Еремей сложил с себя крестное целование Михаилу и убежал на Москву. То ли подговоренный московитами, то ли сам решив, что так-то будет лучше. Михаил того не ведал, но понял одно: все, по-видимому, и тяжба и ратный спор, начиналось сызнова.
Алексий сам чувствовал временами, что его, духовного главу Руси, начинает одолевать, засасывать в себя мирское, что он из иерарха церковного становится едва ли не князем со всеми греховными помыслами земного володетеля. Так, он начинал страшиться не успеть при жизни своей совершить все задуманное. Годы шли, и падали силы, и он забывал, что никто из володетелей земных не успевал при жизни своей свершить замысленного, а ежели успевал, то было сие отнюдь не ко благу земли и исчезало, разваливало после его смерти, как распалась тотчас после смерти героя великая держава Александра Македонского «Двурогого», покорившего мир, но не сумевшего даже охранить от гибели собственное дитя, зарезанное вскоре после похорон повелителя ближайшими сподвижниками царя…