Дым вился, танцевал над головой, исчезал навек, таял. «Дым и жизнь, как это похоже. Или нет, вот так: жизнь и сигарета. Кто меня выкурит? Кто меня… выбросит, на обочину швырнет? Кому я нужна? Я даже Руслану не нужна».
У Алены в пальцах оставался кривой окурок, когда подошли сзади. Спиной поняла: женщина, а не мужчина.
Обернулась. Точно, баба. Длинная черная юбка, пуховый платок.
Алена бросила окурок себе под ноги.
– Что надо?
Женщина провела ладонью по лицу. Алена глядела мрачно, ждала.
– Передохнуть дай. Издалека иду.
– Садись, – кивнула Алена на землю, на камни. – Табурет не предложу. Тут всю мебель давно истопили.
– А ты тут снайпером будешь.
Женщина глядела на Алену снизу вверх, как домашний зверек.
– Откуда знаешь?
Тонкие руки торчали из рукавов горской кофты грубой вязки. «Как принцессины ручонки-то. Как у пианистки. Непохоже, чтобы со скотным двором зналась бабенка». Алена вытащила из пачки еще одну сигарету. Женщина пристально глядела, как Алена вертит пальцем колесико зажигалки, как втягивает щеки, закуривая.
– Не кури, – сказала чеченка, – тебе ребенка рожать.
– Ребенка? – Алена прищурилась. Затянулась, выпустила из губ дым. – Какого еще ребенка?
– Своего ребенка, – упрямо повторила баба, – кого же еще.
– Хм, – усмехнулась Алена, высасывая дым из сигареты, – до этого еще далеко. Война длинная. Много работы.
Баба уставилась на Алену круглыми, как у совы, черными глазами.
– Нет. Все близко.
Ее голос входил в Алену, как нож в халву.
– Цыганка, что ли? А? – с веселой издевкой спросила Алена. – Гадаешь? Сколько берешь?
– Я не цыганка. А ты родишь скоро.
– А-а. – Окурок прилип к губе Алены. Она обеими руками растрепала мокрые волосы. – Спасибо за гадание.
– Я буду молиться за тебя, – тихо сказала странная баба.
– Черт! – крикнула Алена уже по-настоящему зло. – Кому молиться?! Аллаху твоему?! Чушь пороть тут… хватит! Пошла вон. Ступай!
Алены плюнула с губы окурок.
Баба встала и старательно отряхнула ладонями юбку.
– Я уйду, – губы бабы дрогнули. – Но и ты уходи отсюда. Не убивай больше людей.
И повернулась. И пошла.
Алена смотрела, как развеваются на ветру концы вязаного горского платка за ее шеей, за лопатками ее.
– Полоумная, – сказала Алена сама себе табачным, горьким ртом, – ну, чума, психованная…
«А ты ей ни хлеба, ни воды не предложила. У тебя кирпич вместо сердца».
Ветер гулял широко и вольно, обнимал, танцуя, камни и скалы. В холодном небе кучно лепились серые, ледяные, угрюмые тучи: собирался в горах дождь, а может быть, и снег.
Из-за сарая, где мылась Алена, тянуло головнями отгоревшего костра, свежим, чуть кислым запахом мыла и сладким – свежего, с перевала, чистого снежного ветра.
ХЛЕБМы с Ренатом сидели вместе в доме и, выставив в окно автоматы, стреляли. Сталь автомата обжигала руки. Шел второй день дикой мясорубки.
Ренат закрывал меня плечом. Нас с ним еще не ранило. Даже не зацепило.
– Может, нам повезет…
«Не повезет. Никогда не надо так думать о себе. О своей драгоценной жизни. Лучше так: меня сегодня ухлопают, и до свиданья».
– Осторожней!
Ренат грубо толкнул меня в плечо. Я полетела в угол. Строка огня прошила воздух и ушла вверх, в потолок. Я лежала на полу, выставив вверх колени. Ушибленный затылок ныл, все кружилось и ехало.
«Тишина. Передышка. Могут начать кашеварить в любой момент».
Я подползла к Ренату. Он улыбался мне всеми зубами, глазами. Перемазанное сажей, его лицо было похоже на лицо мальчишки; я представила его маленьким.
– Как? Ничего?
– У меня рожа такая же черная?
Он потрогал меня пахнущими смазкой и гарью пальцами за щеку, за шею.
– Тебя бы… убили. Я вовремя.
– Мы тут одни?
Ренат оглянулся. Позвал:
– Алите-ет!
Тишина полетела на нас из-за закрытой двери.
– Убили, – спокойно сказала я.
Ренат встал в полный рост и так пошел к двери. Плечом дверь толкнул. Вошел в комнату. Я ждала.
Когда он вышел – что-то нес, держал в руках. Я вытянула свою порезанную косой шею, чтобы лучше видеть.
– Ты права. Убили, – тоже спокойно сказал он. – Вот. У него в кармане. Нам повезло. Аллаху Акбар.
В его руках лежал кусок хлеба. Большой такой кусок, с горбушкой. Почти половина лепешки.
Он присел передо мной на корточки. В лице светилась радость: мы еще живем, и перерыв в атаке, и он любит меня. И кормит меня.
– Ешь.
Я, сидя на полу, наклонилась над хлебом, что он протягивал мне. Вся корка его, и ноздреватая, хорошо пропеченная, наверное, очень вкусная мякоть его были залиты, пропитаны кровью.
Человек нес хлеб у груди, за пазухой, или в кармане штанов. Когда его ранили, кровь хлестала и залила хлеб.
– Ничего, что с кровью, – сказал Ренат мне, – ничего, ничего.
Держал хлеб в ладонях, как подранка. Хлеб дернул, взмахнул крыльями. Чтобы улететь. Но не может. Никогда больше не улетит.
Птицы, крохи хлеба, в небо подброшенные… Птица, птица, наша жизнь…
– Жри давай, – шепнул Ренат, – и я буду есть, иначе мы умрем тут с тобой…
Поднес красный хлеб к моим губам.
Я думала, меня вырвет, но меня не вырвало. Я окунула лицо в кровавый хлеб. Ела, захлебывалась, давилась, жмурилась, и хлеб был такой вкусный, казалось, теплый еще, и кровь такая соленая, и я представляла, закрывая глаза, что я ем хлеб с рыбой, с соленой рыбой, или нет, с таким красным, чуть солоноватым, горьким вином… нет, оно даже чуть сладкое, сладковатое… хоть и горчит.
– Ренат. – Я голову вздернула. Крикнула: – А ты?! Ты-то что не ешь?!
Он опустил голову.
– Ты сыта?
– А Алитет…
Он закрыл мне рот ладонью.
– Если меня убьют – найди мою мать, передай ей вот это. – Записка скользнула из его руки в карман моей гимнастерки. – Поминки по мне справьте, как у нас положено.
– Хорошо, – сказала я, глядя в его раскосые, блестящие глаза. – А если меня… убьют, ты сам меня похорони, ладно?