– Соляночку… Ча-хох-били… толька штоб га-рячее все была, иначи – убью… Вина нэси, што есть? Гурджаани, Тибаани?.. К мясу…
Я сидела как мертвая.
Официантка ускользнула, как по льду, по коврам, по гладкой плитке. Он посмотрел мне в лицо. Я посмотрела ему в лицо тоже.
– Ну што, храбрая дэвушка, пагаварим.
– Поговорим, Руслан.
– Тайм-аут, што ли, взяла? Или думаишь – насавсэм ат мэня удрала?
Пауза была мгновенной, нестерпимой.
– Ничего не думаю. Просто живу. У меня сейчас вот такая жизнь.
– Такая-а-а-а? – Он посмеялся одними губами, еще поиграл пальцами на столе. – А ты нэ думаишь, што я па-прежнэму распаряжаюсь тваей жизнью? И – кантракт? Ты жэ падписала кантракт, да-ра-гая?
Его сладкий, гадкий голос вертел мною, как веселые пальцы вертят детский волчок.
– Контракт? – Опять всего лишь секунда между словами. – Я разрываю контракт.
Руслан улыбнулся широко, во все зубы.
– Как? Пряма здэс? Пряма сэйчас? Ух ты. Смэлая дэ-вушка.
Тошнота прорвала плотину, надвинулась к горлу, как серое цунами.
Смуглянка-официантка уже несла на одной, лихо вздернутой вверх руке поднос с заказами-закусками и двумя бутылками. Руслан, не отрывая смеющихся, злых глаз от моего лица, щелкнул пальцами. Я видела себя в зеркале – белую, как ледяная плитка на полу.
– Милаша, я забыл! Ище адну бутылачку ркацитэли, толька ха-лоднаго, халаднющего… пить ахота. Вмэста минэралки. Ты! – Ожог его глаз я почувствовала даже губами, даже селезенкой. – Многа на сибя взяла. Кое-што тибе нэ разрэшено. И нэ будит раз-рэшено ни-каг-да. Ни-каг-да, панятна?
Тошнота наваливалась. Я старалась не отвести глаз от этих двух пулеметных дыр, расстреливающих меня.
– Я – это не ты, Руслан. Я – это не ты.
У меня было ощущение, что я вдалбливаю урок в голову несмышленому пацану.
– Но зато ты, дара-гая, ты – эта я. Ты часть миня. Заруби сибе на насу. – Он щелкнул меня по носу, легонько. – А то я тибе носик ат-рэжу. Давай па рюмачке? Пака халодная. А то жарка, скора нагреицца.
Он разлил водку. Сам намазал мне бутерброд икрой, изящно и издевательски положил на край тарелки. Мутило все сильнее.
– Алена. Слушай. Толька в обмарок нэ падай.
Ресторан кружился детской каруселью у меня перед глазами.
– Я… дурак, навернае, да. Я… люблю тибя, Алена. Слышишь?
Я бессмысленно глядела на него. В его лицо. На его блестевшую медно лысину. На его мерцавшую в ухе золотую серьгу.
– Глухая, да?!
Я молчала.
Его лицо внезапно исказилось. Будто мучительная, широкая волна прошла по нему. И смыла с него всю ложь… весь обман.
Пылало страшной правдой голое его лицо.
Он схватил себя пальцами за свою золотую сережку.
– Хачу тибе па-дарок сдэлать. Дэржи.
И он рванул у себя из мочки серьгу – даже не утрудился расстегнуть замок; вместе с мясом рванул.
Струйка крови из разорванной мочки стекала по его бычьей загорелой шее на воротник рубахи, затекала за ворот, текла на плечо, и рубаха пропитывалась кровью. И я смотрела на все это.
На его ладони, протянутой ко мне, лежал этот ненавистный золотой коготь. Который я так часто, когда мы любились, прикусывала по-звериному, зубами.
Я взяла его кончиками пальцев. Тупо так взяла, ничего не понимая, не сознавая.
– Я пад-нимаю эту рюмку за то, штобы ты… впрэдь выпал-няла приказы сваего камандира. – Звон хрусталя о хрусталь вспыхнул и умер. – За то, штобы ты…
Я видела в зеркале напротив, как я беспощадно, бесповоротно белею.
– Ты! Што ты?!
Он не успел. Не успел даже выпить, тем более закусить. Я бросила в него, в его грудь, вырванную из его уха серьгу. Он ловко, как кот, поймал ее. Я прижала руку ко рту. Мне стало все это противно. Тошнотворны скатерти на столах. Тошнотворна его окровавленная рубаха. Тошнотворна богатая, изысканная еда, оплаченная украденными деньгами нищих, страдающих людей. Мерзки голые плечи и голые, в «лодочках», ноги дешевых девочек и дорогих баб: они сидели за столиками, и они уже отдавались. Тоже за деньги, как все, у всех и всегда. И я стреляла – за деньги! И я продавала себя!
Все, что я ела за обедом в доме друзей Рената, прорвалось сквозь прижатые ко рту пальцы, залило белоснежную скатерть, стол с яствами, мои колени, мои туфли, ковер под столом. Отвратно запахло. Все вокруг было мерзким. Я сама была мерзкой. Я была отвратительна сама себе. Я была частью этого пакостного мира. Как я ни пряталась за любовь. За мою новую жизнь. За бегство с этой мерзкой, тошнотворной войны.
– Оп-па-а-а… – Он встал, схватил со стола салфетку, отер выпачканную кровью щеку, шарахнулся от меня. Обтер салфеткой светлые, роскошные свои портки. – Да ты, дэвушка…
Меня рвало уже неудержимо. Фонтаном.
– Ты бэрэмэнна.
В его голосе прозвучало: тут и спорить нечего.
Я мотала головой, из меня катился мерзкий скользкий поток. Смогла как-то вдохнуть. Удержать в себе новую вздымающуюся волну. Утерла трясущейся, как у старухи, рукой рот.
– От тебя – никогда… дрянь.
– Хочишь сказать, эта… нэ мой рэбенак? Ну да, да, канэшна, его… А если все-таки мой?
Хохотал, издевался, плевал словами в перемазанную мою рожу.
– Лучше я аборт сделаю, если твой.
За столиками вокруг нас публика вставала, отодвигала стулья, брезгливо отворачивалась; кое-кто уходил, роняя на пол салфетки. Бежала ко мне чернушка-официантка, я видела – несла воду в прозрачном кувшине, чистое полотенце. Бормотала: давайте в туалет, девушка, пройдемте со мной в туалет, я вас доведу, идемте!
Перед глазами у меня стало черно, непроглядно. Падая в черный колодец, я подумала: вот так теряют люди сознание, а потом еще успела подумать: да нет, к чертям, вот так просто они и умирают. Раз – и все, и нет ничего.
И нет там, за порогом, ничего, а только одна чернота.
Чернота. Мрак. Пустота. Зеро.
А потом и ее, черноты, нет, и пустоты тоже нет; и тебя нет.
ДЕНЬГИМешок. Вот он – в чужих волосатых руках. Кожаный, ободранный будто когтями, похожий на старый табачный кисет.
Руки взмахивают в воздухе. Мешок летит и падает на каменный пол у босых ног.
Наклониться, поднять. Видеть свои грязные, босые ноги, как чужие. Развязать веревку. Заглянуть внутрь.
В мешке – деньги. Голос ножом прорезает душный воздух над ее обвязанной темно-серым платком головой: