Натешились вволю и сбросили с моста.
Летела вниз, раскинув руки, ноги ее оказались выше головы, и ей почудилось: она стоит, а белая земля летит, падает на нее. Снега в эту зиму навалило много, толсто, и это Алену спасло. Она впечаталась в снег распластанным телом, утонула по горло, с головой. Высоко над ней раздавались голоса – гортанный клекот хищных птиц. Потом стихли.
И наступила необъятная тишина.Очнулась. Смотрела вверх. Холод втекал внутрь. В вороном небе кругами ходили ярко-синие, упрямые звезды. Звезды жили и хотели жить. Она тоже должна жить. Ну, побили мужики бабу, ну и что. Силу показали. Злобу сорвали. Спасибо, не изнасиловали.
Лучше бы изнасиловали и отпустили.
«Я ведь замерзну. Скоро».
Снег набился за шиворот, в рукава пальто. Ноги голые, а где сапоги?
Выбросила вбок руку. Застывшие пальцы криво зашарили в снегу. Что искала рука, онемело-стальная? Ногти царапали наст.На мосту, перекинутом с земли на небо, звучали голоса.
Люди. Живые люди, а она мертвая.
О чем говорили? Может быть, о ней?
Ее заиндевелая голова цвела в снегу серебряным цветком.
Наверху, на мосту, раздался крик.Ее спасла подгулявшая троица – трое мужичков пьяненьких: возвращались с шумного, с выпивкой, куревом, воблой и селедкой, беспечного полночного мальчишника. Спустились в овраг, выволокли из снега Алену, растирали ее дешевой водкой: не пожалели, от сердца оторвали. Ахали, охали, бормотали: «Вот сюда брызни… вот сюда плесни!.. Три, три сильнее, сейчас задышит… эх, твою ж мать, как бабенку-то отделали…» Когда Алениным рукам и ногам стало невыносимо больно, она застонала.
– Жи-ва-я! – завопил мужик в бараньей шапке и хлопнул Алену ладонью по щеке. – Ну, ну! Давай, давай…
– Вызывай машину… Больница рядом… за оврагом… Ей все равно уколы, епть, какие-нибудь надо…
– Донесем, может?
– Че корячиться! Вызывай: труба-то с собой? Или у Пашки оставил…
Втроем подхватили Алену на руки, понесли. Шорох шин ножом полоснул по отмороженному уху. Алена повернула голову и прошептала:
– Не стреляйте в меня… не-стре-ляй…
– Кто в тебя тут стрельнет, дура?! Из чего, главное дело…
– Бредит, мужики… мозги отморозила…
Алена закрыла глаза. Слезы выкатились из-под ее опухших век, как две горошины, желтых жемчужины.
– Ренат, не плачь без меня, – сказала Алена, и на ее разбитое лицо легла черная наледь сна и бреда.
АЛЕНА ПРИНИМАЕТ РОДЫПришла в родильный дом номер четыре, на трамвае от нашего с Иваном дома недалеко до него.
«Вам санитарки нужны?»
А как же, говорят.
Привели в родильное отделение. Там было основное отделение, а еще сомнительное, для теток с улицы, бомжих, рожениц с температурой; для цыганок-бессарабок и еще, так думаю, для тех, кто не мог врачам хорошенько приплатить.
«Хочу мыть полы в сомнительном». Пожали плечами, не отказали.
Я сразу же намыла до блеска полы везде. И в предродовой, и в палатах. И в родовой – столы страшные, кресла железные, тумбы стеклянные; инструменты жуткие везде разложены; в шкафах прозрачных – щипцы, клещи. Ножи.Заталкивала швабру под койки, терла неистово. Матери заняты детьми, на санитарку ноль внимания. Лишь одна подняла голову, широко улыбнулась мне.
– Спасибо, да что вы трете, чисто все.
– Чистота не помешает.
Выволокла швабру из-под железной койки, макнула в ведро. Улыбнулась в ответ.
– Мальчик или девочка?
– Мальчик. – Мне показалось: у нее засияли лоб, руки, шея. – Я мальчика ждала. А у вас дети есть?
– Есть.
– Сколько?
– Двое. Тоже – мальчики. И замечательные.
И отвернулась я от матери, и подхватила ведро с тряпкой и швабру, и пошла прочь из палаты.Дежурила акушерка Римма, такая славная, татарочка. На работу в хиджабе приходила. Добрая; угощать любила; все притаскивала нам горячие беляши домашние. Приговаривала: ешьте, девочки, сама сготовила, в кипящем масле сваренные! Да, беляши были у Риммы – пальчики оближешь. Не только оближешь, но и отъешь.
А я так и не научилась беляши по-татарски готовить.
Не думать. Убираться надо, а не думать, мать!
– Алена! – крикнула Римма, всовывая голову в дверь предродовой. Я мокрой тряпкой вытирала пыль с подоконников. Две бабы – одна молоденькая, другая постарше – лежали, подняв колени под одеялами, на койках, глядели напуганными глазами.
– Да! – Я подняла голову, тряпку в руке сжала.
– Аленка, слышь… Дохтур наш седня пораньше домой собрался… а у меня, слышь, родня приехала из Казани… десять лет не видались, ой! Подежуришь немножко за меня, да, Аленка? Я седня в ночь, я приду, приду потом… только вот своих встречу… дохтур не узнает… Ты ж ему не скажешь, правда?
– Иди, Римма, иди! Ни о чем не волнуйся!
– Бабеночки, ну как вы? – бодро воскликнула Римма, оглядывая рожениц.
– Ничего! – Молоденькая запрокинула голову. – Когда схваток нет – просто здорово!
Римма обернулась ко мне. Зашептала таинственно:
– Вот этой, молоденькой, у ней первые роды, дохтур симуляцию сделал… Побоялся, долго будет мучиться, а так – с симуляцией – быстро родит…
– Со стимуляцией, – сквозь зубы выдавила, поправила Римму девочка. Закатила глаза. В одеяло вцепилась.
– А-а-а! О-о-о-ой…
– Ори, ори, – добродушно сказала Римма, – пока я здесь, я у тебя и ребеночка приму! А эта, – она исподлобья поглядела на бабу, что постарше, – эта старая… будет кряхтеть – еще ой сколько… И симуляцию делать отказалась…
Роженица постарше молчала. Тени, темные крылья ходили, летели на дне ее широко открытых глаз. Не кряхтела, не орала. Сжимала кулаки, руки вытягивала вдоль тела.
– Бродяжка с вокзала, – зашептала мне Римма на ухо. – Вчера привезли. Старая, роды – первые. Куда его денет, младенчика-то? Отдавать в приют не будет. Сама, говорит, выкормлю… и выращу… На ней лохмотья были – ужас! Сожгли во дворе. Халатик вот ей дали… я – из дома – платье принесу… подарю…
Вокзальная тетка лежала тихо, закрыв глаза. В одиночку боролась с болью. Понимала – говорят о ней.
– Римма, ты иди, – сказала я. – Без тебя справлюсь. Иди.
– Я – ненадолго… вот только родню встречу… покормлю, слышь… и назад…Стемнело. Под потолком зажглись белые длинные лампы. Я осталась в сомнительном отделении одна, с двумя роженицами.
Первая, молодая, все кричала. Кричала дико, надсадно; умолкала, дышала тяжело и хрипло. Я часто заглядывала в палату, проверяла.