– Никто не убережется, – сказал Иван вслух, громко. – Никто.
Сколько времени на кладбище проработал – а только сейчас дошло.
И он ляжет в эту сырую, рыжую скользкую яму. И на его последний деревянный дом будут бросать комья сырой земли.
Если – кто-то – будет.
Где умрет?! Когда?!
– Нет, этого… врешь… не будет никогда.
С кем угодно. Но не со мной.
Со всеми! С ними со всеми! Но не с ним.
На дне оставалось совсем немного водки. Он, как медведь лапой, сдернул чекушку со стола и вылил водку из горла в рот.
Вскипела внутри, под серым пеплом серой жизни, алая лава злобы.
Водка кончилась, жалко. В магазин бежать поздно.
Не умереть. Не умереть – это значит прокормиться и на выпивку еще заработать. Вот она и вся радость.
Скрипнул зубами, резанул, будто плашкой топора, холодной ладонью по стриженой голове, пьяно, горько заплакал.
Часы далеко в комнате, как на том свете, пробили.
Двинул кулаком по столу. Посуда зазвенела.
– Вашу мать…
Как бык, тяжело встал, боднул головой воздух. Кулаком ударил в дверь. Вывалился из кухни в комнату. Мать спала на старом диване. Иван подогнул колени и упал возле дивана, неуклюже зацепившись слепой рукой за стул. Подполз на коленях к ее изголовью.
– Мама, – пьяные губы искали и находили сонные впалые щеки, седые разметанные по подушке волосы, – мама, я всех убью… я их всех – покошу… автомат достану – и перестреляю… всех… чтобы только ты была счастлива… чтобы тебе было хорошо… тебе одной… я всех – за тебя – убью… Все равно мы будем… мы… а не они… слышишь… мама…
Пьяные слезы капали на родное лицо, пятнали наволочку. Алена разлепила глаза.
– Сынок… – Подняла слабую руку, погладила Ивана по голове. – Опять пил… Зачем…
– Не могу, мама… Не могу так жить… Я… – Он неслышно захохотал сквозь слезы. – Я… ах-хаха!.. Хочу стрелять, как ты… Знаешь, есть песня такая: стрелять так стрелять… а-ха-ха-ха…
– Не надо стрелять, – выдохнула Алена, лаская голову сына. – Не надо, слышишь. Иди ложись. Завтра рано вставать. Пожалуйста.
Иван нашел под одеялом ноги Алены. Обнял крепко. Прижался к ним щекой.
– Мама! – крикнул. – Ты у меня!
– Да я всегда буду у тебя. – Алена села, пружины визгнули. Подняла руками тяжелую голову Ивана. Поглядела в косые, золотые от слез глаза. – Слышишь! Всегда.
Спустила ноги на пол. Из-под подола ночной рубахи сверкнули голые худые колени. Иван погладил ее колени и поцеловал. Потом лег на пол около ее ног.
– Ложись, мама. Я… так. Посплю… рядом…
Уже спал, храпел. Алена сняла с дивана подушку, подложила под голову Ивана. Стащила одеяло, накрыла спящего.
Так сидела на голом диване в белой рубахе, с голыми ногами и руками, плакала, с обнаженным, беззащитным, голым лицом.
У МЕЧЕТИПовторяла ли хоть раз, ночью ли, утром, одна, просыпаясь на утлом бедном диванишке, это призрачное имя: Гузель?
«Пойду туда. Вспомню Рената».
Ехала и шла пыльными, прожаренными на сковородке солнца улицами в мечеть. «Не буду заходить внутрь. Постою около, посмотрю».
Посмотреть и уйти. Молча.
Дом, где она когда-то поклонилась Аллаху.
Перешла площадь, надменно и весело не глядя на машины, а они возмущенно гудели, притормаживая перед нею, спокойно идущей. Наверху, на крыше мечети, ослепительно, до рези в глазах, сиял в пыльно-голубом небе серебряный полумесяц.
Мимо Алены быстро прошли две девочки в атласных хиджабах – белоснежном и нежно-розовом. Весело переговаривались, смеялись, прикрывая рты ладошками.
Рядом с Аленой шла женщина ее лет, в бедном, совсем не роскошно-шелковом, а из суровой ткани, местами потертом хиджабе. «Стирала-перестирывала много раз… чистый…»
– А ты что без хиджаба? – Татарка разрезала Алену колючими зрачками. – Современная? Думаешь, мулла тебя так пустит? Или – с собой под кофтой несешь? И там оденешь? А на людях стыдишься?
– Нет. Не стыжусь.
– А чего краснеешь? Русская?
Алена растерялась. Старый мусульманин в чалме остановился, разгладил большим кривым пальцем белые усы.
– Ха-рошая жэнщына, русская жэнщына… Хочишь в мэчеть? Хочишь нашу веру принять? Или – паглазэть? Иди сваей дарогой, нам нэ мэшай любить нашего Бога. Мы же тибе нэ мешаим тваего Бога любить. Иди, иди атсюда.
Мусульмане медленно, важно текли в открытую дверь мечети. Суровая мусульманка в нищем хиджабе подарила ей прощальный взгляд. Взгляд этот ясно говорил: «Чужая».
Алена долго смотрела ей в молчащую спину. Как двигаются ее лопатки под темной крепкой тканью.
«Ренат. Вот и вспомнила тебя. Плохо все вышло. Не так. Прости».
РЕБ ЛИПАНа другой день Алена постучалась к соседке, старой еврейке Агари Марковне.
Марковна открывала дверь полчаса, кряхтя и охая. Открыв, снизу вверх уставилась на Алену: старая птица с кривым, длинным клювом, старая болотная птица, перелетная, бывалая. На шее Марковны морщины лежали как бусы.
– Агарь Марковна, – сказала Алена, протягивая соседке завернутый в промасленную бумагу кусок пирога с рыбой, – это вам.
– А это что такое, а?.. А, пирожочек… Да что ты, ой, зачем!.. Себе возьми… заходи, заходи… какая красивая, девонька, молоденькая, ай, а Марковна старый гриб уже…
Старуха проворно выхватила пирог из рук Алены и с наслаждением понюхала его через бумагу.
– М-м-м-м, вкусно-таки пахнет!
– Агарь Марковна, – твердо сказала Алена, беря Марковну за локти и вместе с нею вдыхая запах пирога, – я уж давно не молоденькая. Агарь Марковна, возьмете меня завтра с собой в синагогу?
Марковна так и замерла с пирогом в руках. Старая, тусклая золотая сережка в ее ухе, похожем на коричневый пельмень, мелко тряслась.
– Девонька хочет в синагогу? Русская девонька… хочет в нашу синагогу? А зачем, позвольте спросить?
– Я хочу рассказать людям о Христе.
Алене казалось – она ответила правильно.
Она не ожидала, что Марковна так испугается.
– О… Христе? Да ты что, девонька, дорогушенька, нашим евреям… нашим раввинам – ребе нашим – о Христе вашем, таки да?.. Да ведь они тебя погонят… не-ет, прийти можно, не-е-е-ет, ой, что я говорю, конечно, можно прийти… но только так просто, посмотреть… послушать… ну, как туристочка, ну, ты понимаешь… приходят же, кто интересуется… поглазеют – и пойдут-таки себе дальше…