Она приоткрыла дверь и уже приготовилась было шептать, чтобы Люсинда заходила, только потихонечку и сразу на кухню, как выяснилось, что это не Люсинда пришла.
– Добрый вечер, – сказал Добровольский. – Прошу прощения. Я могу войти?
Если бы не дурацкая фантазия, которая решила насолить рассудку, Олимпиада не смутилась бы так ужасно!
«И нечего смущаться, подумаешь, сосед! Эка невидаль!» – это уже рассудок вступил.
Несмотря на то что рассудок был прав и ничего особенного не происходило. Олимпиада Владимировна юркнула за дверь.
Добровольский, никак не ожидавший, что она начнет метаться, удивился.
– Я не вовремя? – спросил он и отступил на шаг. – Я хотел бы с вами поговорить.
– Вы… проходите, – сказала Олимпиада и сунула полотенце, которое было у нее на плечах, в какую-то куртку, что болталась на вешалке. – Я… сейчас.
Что именно она сейчас, как-то быстро не придумалось, и получилась пауза, потому что войти Добровольский никак не мог – дверь открывалась плохо, да еще Олимпиада ее подпирала!
– Все же, видимо, я не вовремя, – подытожил Добровольский через минуту. – С вашего разрешения я зайду завтра. Извините.
– Нет-нет! – вскричала Олимпиада, соображая, что же ей теперь делать. На диване похрапывает Олежка, а сосед пришел «поговорить»! – Я просто не готова…
Внизу гулко бухнула дверь – так бухала только одна дверь, за которой жили Люсинда и ее тетушка. Тетушка когда-то была бухгалтером на заводе, и бухгалтерию однажды обокрали. С тех пор она смертельно боялась воров и даже поставила себе металлическую дверь, единственную в подъезде.
По лестнице затопали проворные ноги, и Павел Петрович оглянулся и посторонился.
– Ой, здрасти, – запела Люсинда, – а чего это вы здесь, или опять кого прикончили?
– Пока нет, – сказал Павел Петрович галантно. – А здесь я потому, что хотел поговорить с вашей подругой. И с вами я бы тоже с удовольствием поговорил!
– Ой, правда? – Люсинда пришла в восторг. – Так чего же? Давайте говорить! Лип, а ты чего, не пускаешь его, что ли? Или твой дома?
– Никакой он не мой, – вероломно пробормотала себе под нос Олимпиада, впрочем, так, что никто не слышал.
Положение становилось смешным.
– Так и будем стоять, что ли? – усердствовала Люсинда Окорокова. – Или, может, внутрь взойдем, а?
– Вам неудобно? – наконец-то сообразил Добровольский. – Нет проблем, мы вполне можем поговорить и у меня, если у вас есть полчаса времени.
Насилу догадался!
– Конечно, есть! – сказала Олимпиада. Выбралась из угла, для чего ей пришлось на минуту совсем прикрыть дверь, сняла с крючка ключи и протиснулась в щель. – Просто на самом деле у меня не очень удобно.
– Ой, у ней мужик такой! – сообщила Люсинда, которую никто ни о чем не спрашивал. – Ой, трудный какой! Я его боюсь прям!
– Люся!
– Нет, ну правда же, Липочка! Как глянет, так и сердце ух! – И она показала рукой, как именно ухает у нее сердце, когда на нее смотрит Олежка. – Да что ж я? Да вы ж его видали!
– Видал, – согласился Добровольский, отпирая замок. – Проходите, пожалуйста.
Пока они «проходили», он стоял и ждал, и его постоянная галантность вдруг напомнила Олимпиаде его деда Михаила Иосифовича. Тот всегда был безудержно галантен, даже в возрасте девяноста четырех лет.
– Если хотите, – сказал Добровольский, – я могу договориться, и вам починят дверь.
– Вы знаете кого-то, кто чинит двери?! – поразилась Олимпиада Владимировна.
– Ну, найти несложно. В комнату, пожалуйста.
Комнат было две, как и в собственной Олимпиадиной квартире, и так же, как и собственную квартиру, она знала эту наизусть. Много книг, картин, развешанных странно, как в музее, без рам, сплошным полотном. От обилия картин в большой комнате всегда было сумрачно и пахло музеем. В маленькой комнатке была устроена мастерская, где Михаил Иосифович рисовал. Там было много света и воздуха, окно никогда не занавешивалось, светлые стены, светлый пол, какие-то свернутые в трубку листы плотной бумаги за шкафом. И пахло тут всегда особенно – масляными красками, скипидаром и еще чем-то приятным, что Олимпиада любила с детства.
Здесь почти ничего не изменилось, по крайней мере, ей так показалось, хотя она смотрела ревниво и пристально – новоиспеченный хозяин не имел к этой квартире никакого отношения, а она, Олимпиада, уж точно имеет! То есть имела, когда был жив Михаил Иосифович. Вот здесь, за большим неуютным письменным столом, он однажды нарисовал ей двух грачей на березе. Олимпиаде в школе задали нарисовать весну, а она рисовать не умела, ну совсем даже линию не могла провести. И тогда они с бабушкой отправились к соседу, и тот как-то очень легко, понятно, моментально и нарисовал эту самую весну – березку с голыми веточками и двух грачей на ней. Но это была именно весна – небо очень синее, а прутики веточек, трогательные и тоненькие, все же как будто набравшиеся сил, готовые распуститься свежими, клейкими березовыми листочками.
Конечно, учительница Олимпиаду раскусила, и вот тогда бабушка и Михаил Иосифович отправились в школу, парой, под ручку, и учительница их простила, но взяла дань: Михаил Иосифович должен был нарисовать стенгазету к Первому мая, Дню солидарности трудящихся. Он нарисовал, и это была такая газета, что провисела на классной стене не один год, и все время Олимпиада ею страшно гордилась, будто это она ее рисовала.
– Сюда, пожалуйста, – сказал Добровольский, про которого она на какое-то время позабыла. – Может быть, кофе?
– На ночь? – опять встряла Люсинда, словно именно ей он предлагал кофе, хотя он предлагал вовсе даже Олимпиаде, никаких сомнений! – Может, чаю лучше?
– Зеленого?
– Ой, да этот зеленый ваш прям странный какой-то чай! Все теперь – зеленый, зеленый!… Алка, которая в продуктовой палатке торгует, говорит, что у них зеленый чай в один день улетает, а уж если похудательный, то в полдня, хотя я в метро у одного мужика в газете подглядела, что они вообще вредные, эти похудательные! Тайские таблетки вредные, и чаи тоже.
Добровольский моргнул.
Из комнатки-мастерской вышел Василий, бывший Барс, зевнул и тихонечко сел у двери – истинный хозяин дома.
– Барсик! – закричала Люсинда, позабыв про свойства «похудательного» чая. – Ты ж мой хороший! Ты ж моя девочка! Ты нашелся?!
Олимпиада обошла ее, села в кресло и потянула к себе огромный альбом Рубенса, который лежал на ореховом столике с незапамятных времен. Вообще она старалась дать понять, что видит Люсинду первый раз в жизни и никакого отношения к ней не имеет.