Олимпиада дико на него посмотрела.
Добровольский же думал только о том, что среди соседей не было тетушки Веры, с которой жила Люсинда Окорокова.
Жорж Данс, закрыв за собой дверь, некоторое время страдал в ванной, растравляя свои раны, а когда вернулся в комнату, обнаружил, что ящик письменного стола выдвинут и рукописи в нем нет.
Сраженный наповал, он сел и обхватил голову руками.
Случилось самое худшее.
Когда лимитчица наладилась в Липину квартиру, Олежка пришел в негодование. Ну, ладно сосед, еще туда-сюда, приличный с виду человек и все такое, но он столько раз просил Липу не допускать на его территорию эту самую Люсю!
– Па-азвольте, – протянул он неприятным голосом, – освободите!
– Олежка! – предостерегающе произнесла Олимпиада. – Ты что?
– А ничего, – заявил Олежка, косясь на Добровольского. – Прошу прощения за семейную сцену, но мне надо сказать Олимпиаде два слова.
– Ну-ну, – напутствовал его Добровольский.
– Меня зовут Олег, – подчеркнуто вежливо представился он Павлу Петровичу. – Я риелтор и друг Олимпиады. Вот моя визитная карточка.
– Да к чему церемонии, – возразил Добровольский, досадуя на себя за то, что так злится, а злился он ужасно: внутри все мелко тряслось от ненависти к Олежке. – Мы люди знакомые!…
И не взял визитку!
Олежка остался с протянутой рукой, в которой была зажата визитка, и рассердился. Теперь придется хитроумным способом препровождать ее обратно в карман, да еще Олимпиада не стала разговаривать с ним на площадке, а зашла в квартиру и эту дуру приезжую за собой потащила!… Еще не хватает!
Он вошел в квартиру как был, в ботинках и куртке, прошагал на кухню, где Олимпиада возилась с чайником, и возопил грозным голосом:
– Олимпиада!
Она бросила чайник, повернулась и спросила:
– Что тебе нужно?!
Приезжая дура стояла у окна, прижимая ладони к щекам.
– Липа, я хочу поговорить с тобой без свидетелей. И я требую, чтобы ты попросила свою подругу… уйти.
Олимпиада прищурилась – верный признак того, что она раздражена и вот-вот скажет какую-нибудь гадость.
– Я могу попросить тебя уйти. Хочешь?
– Что? – помедлив, спросил Олежка и побледнел. Олимпиада вдруг подумала, что он всегда бледнел и краснел, будто по собственному желанию.
Добровольский у нее на глазах ни разу не побледнел и не покраснел, даже когда на крыше ползал и с лестницы падал!
– Липа, я не желаю разговаривать с тобой в таком тоне!
– А я не хочу, чтобы ты обижал мою подругу!
– Какая она тебе подруга, черт побери! Рыночная шлюха!
Люсинда отняла руки от щек и посмотрела печально. И сказала тоже печально:
– Кто бы говорил!…
И вышла из кухни.
Олимпиада бросилась за ней, и Олежка тоже бросился, потому что вдруг начал понимать, что дело пахнет керосином, и все они оказались в комнате, где в кресле сидел Добровольский и листал дамский журнал.
Он посмотрел на Олежку с интересом.
Олежка отвернулся.
Почему он не учуял этот самый керосин раньше – непонятно, ведь он вообще-то был довольно чувствительный мальчик, и интуиция у него развита, и чувство опасности! Все это у него было, а керосин не учуял.
Прошляпил. Пропустил. Как он мог?!
Нужно было атаковать так, чтобы Олимпиада даже в голову не смогла взять, что он в чем-то виноват, чтобы она даже думать об этом не смела… Но как атаковать, когда чужой здоровый мужик, похожий на шкаф, так неторопливо сложил журнал, аккуратно вернул его на столик и свободно положил ногу на ногу?!
Чужой мужик ведет себя как хозяин в доме, где истинным хозяином был Олежка?! Или уже не был?
– Липа, – произнес он просительным, совсем не атакующим голосом и покосился на Добровольского. – Липа, сделай так, чтобы она ушла!
– Нет, – это вступил Добровольский, – все будет не так. Сейчас я спрошу, а Люся ответит. Вы ответите мне, Люся?
Вид у Люсинды был совершенно несчастный и растерянный.
– Что? – едва слышно спросила она.
– Когда Парамонова сбросили с крыши, ваша тетя смотрела телевизор, а вы устали от шума, потому что тетя включает звук на полную громкость, да? Вы не слышали никакого падения, вы решили подняться к Липе, так? Просто потому, что вам надоело сидеть в комнате и смотреть на железку, которой закрыто ваше окно, правильно?
– Да, – согласилась Люсинда и бросила взгляд на Олимпиаду. – Только я не виновата, Липочка! Я правда не виновата!
– В чем? – тупо спросила та.
Люсинда отвела глаза. Олимпиаде стало страшно. Она походила по комнате и остановилась напротив Люсинды.
– В чем ты не виновата?! – почти крикнула она. – Или это ты сбросила Парамонова с крыши?!
Тетя Верочка смотрела концерт. Она очень любила, когда «передавали» концерты, ей нравилось рассматривать наряды, бриллианты, прически.
Она, конечно, слышала, что бриллианты на сцену они надевают поддельные, все эти красотки и красавицы, но не верила этому. Кто же станет носить поддельные бриллианты, когда есть натуральные! Вот Муслим, когда поет, его брильянт так и сверкает, так и сверкает, какой же он поддельный, самый что ни на есть настоящий!
Тетя Верочка очень любила Муслима Магомаева и Тамару Синявскую и однажды написала «в редакцию», чтобы они спели дуэтом в новогоднем «огоньке». Они спели, и тетя Верочка чувствовала себя причастной к великому – она попросила, написала заявку, и они спели!
Давно это было, а тетя Верочка все вспоминала. Все переживала свой тогдашний триумф – так ей представлялось – и внимание к своей персоне со стороны «редакции».
Нынешние не такие. Вон скачет одна – джинсы рваные, да и те до половины попы, на ногах сапоги мушкетерские, на титьках кофта голая бантом завязана, а ногти-и-и! Такими ногтями только драть кого-нибудь! Да и поет так себе, ох, так себе!
Тетя Верочка очень любила порассуждать о том, у кого «есть голос», а у кого его вовсе нет, и получалось, что ни у кого нет, только у Баскова одного и есть. И он молодец, голый по сцене не скачет, а уж как поет, как поет, прямо слеза наворачивается!…