Женщина со шрамом | Страница: 109

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Я пытаюсь быть любезным, поскольку люди таким образом проявляют свою доброжелательность, но я терпеть этого не могу, и это мне нелегко дается.

— Что ж, тогда я не стану касаться ваших стихов, если вы не будете касаться моей печени.

Он засмеялся, тонким, коротким, словно резкий выдох, смехом, тотчас же прекратившимся. Смех прозвучал как вскрик боли. Дэлглиш ждал, ничего не говоря. Казалось, Кершо собирается с силами, располагая свое исхудавшее до костей тело поудобнее в глубоком кресле. Наконец он заговорил:

— По сути, это вполне банальная история. Такое случается часто и повсюду. В ней нет ничего необычного или интересного ни для кого, кроме тех, кого она касается. Двадцать пять лет назад, когда мне было тридцать восемь, а Кэндаси — восемнадцать, она родила от меня ребенка. Я тогда только стал партнером в нашей фирме, и мне было поручено вести дела Перегрина Уэстхолла. Они были не слишком трудоемкими, не слишком интересными, но я часто посещал их большой дом в Котсуолдсе, где в то время жила его семья, чтобы знать, что там происходит. Хрупкая, миловидная жена, превратившая свою болезнь в способ защититься от мужа, молчаливая, запуганная дочь, погруженный в себя младший сын. Мне представляется, что в то время я воображал себя человеком, которого интересуют люди, человеком, чутким к их переживаниям. Возможно, я таким и был. А когда я говорю, что Кэндаси была запугана, я вовсе не хочу сказать, что ее отец ругал или бил ее. У него имелось только одно оружие, и притом смертельное, — его язык. Сомневаюсь, что он хоть когда-нибудь прикоснулся к Кэндаси, и, уж конечно, никогда — с нежностью. Он просто не терпел женщин. Кэндаси стала для него разочарованием с момента своего рождения. Мне не хотелось бы создать у вас впечатление, что Перегрин Уэстхолл был осознанно жесток. Я знал его как выдающегося ученого. И я его не боялся. Я мог с ним разговаривать, а Кэндаси не могла. Он испытывал бы к ней уважение, если бы она смогла ему противостоять. Он ненавидел слепое подчинение. И разумеется, он лучше бы относился к ней, если бы она была хороша собой. Разве так не всегда бывает с дочерьми?

— Очень трудно противостоять человеку, если ты боишься его с раннего детства, — возразил Дэлглиш.

Не подав виду, что услышал это замечание, Кершо продолжал:

— Наши отношения — я говорю вовсе не о любовной интрижке — возникли, когда я был в книжном магазине Блекуэлла, в Оксфорде, и увидел там Кэндаси. Она приехала на осенний семестр, начинающийся в Михайлов день, 29 сентября. Ей явно очень хотелось поговорить, что было на нее не похоже, и я пригласил ее выпить со мной кофе. В отсутствие отца она, казалось, просто оживала. Она говорила — я слушал. Мы договорились снова встретиться, и у меня пошло в привычку приезжать в Оксфорд, когда там была Кэндаси, и приглашать ее на ленч где-нибудь за городом. Оба мы были энергичными ходоками, и я стал с нетерпением ждать этих осенних встреч и совместных поездок в Котсуолдс. Секс у нас был только один раз, в необычайно теплый день, в лесу, под пологом просвеченных солнцем древесных крон, когда, как я теперь думаю, сочетание красоты и уединенности среди деревьев, тепла и ощущения довольства после хорошей еды привело к первому поцелую, а от него — к неизбежному совращению. Я полагаю, что потом мы оба поняли — это было ошибкой. И мы оба были достаточно проницательны, чтобы понимать, отчего это произошло. У Кэндаси выдалась неудачная неделя в колледже, и она нуждалась в утешении, а обладание возможностью дать утешение соблазнительно. И я имею в виду — не только физически. Кэндаси чувствовала себя сексуально неполноценной, отчужденной от своих сверстников и, сознавала она это или нет, искала возможности потерять девственность. Я был человеком много старше ее, добрым, привязавшимся к ней, свободным — идеальным партнером для первого сексуального опыта, которого она и желала, и боялась. Со мной ей было спокойно.

А когда, слишком поздно для аборта, она сообщила мне, что беременна, мы оба поняли, что ее семья никогда не должна об этом узнать, особенно — отец. Кэндаси сказала, что отец ее презирает и станет презирать еще сильнее, не столько за секс — это, возможно, его нисколько не взволновало бы, — сколько за то, что это произошло не с тем, с кем надо, и за то, что она имела глупость забеременеть. Она сумела точно изобразить мне, что и как скажет ее отец, и это было страшно и отвратительно. Я приближался к среднему возрасту, я был не женат. Желания взять на себя ответственность за ребенка я не испытывал. Сейчас, когда уже поздно что бы то ни было исправить, я вижу, что мы отнеслись к младенцу так, будто это была злокачественная опухоль, которую необходимо вырезать или в любом случае избавиться от нее — и навсегда забыть о ее существовании. Если мы станем размышлять в терминах греха и искупления, а вы, как я слышал, сын священника, и семейное влияние, несомненно, еще что-то значит для вас, тогда это был наш грех. Кэндаси удалось скрывать свою беременность, и когда появилась угроза, что тайна раскроется, она уехала за границу, а вернувшись, отдала девочку в приют в Лондоне. Мне было нетрудно устроить передачу девочки на частное воспитание в семью, а потом и на удочерение — я ведь юрист. Я обладал необходимыми знаниями и достаточными деньгами. А контроль за такими делами в те дни был гораздо слабее.

Кэндаси все это время вела себя совершенно стоически. Если она и любила своего ребенка, она умело это скрывала. После удочерения девочки мы с Кэндаси больше не виделись. Я думаю, между нами не было настоящих отношений, на которых можно было бы строить все дальнейшее. Встречаться снова означало бы вызывать неловкость друг у друга, стыд, воспоминания о беспокойстве, о необходимости лгать, о несостоявшейся карьере. Позже она сумела закончить Оксфорд. Мне думается, она занялась классическими языками, чтобы завоевать любовь отца. Насколько я знаю, ей не удалось преуспеть в этом. Она больше не видела Аннабел — даже имя девочки выбрали ее будущие приемные родители, — пока той не исполнилось восемнадцать лет, но я думаю, она все же должна была как-то поддерживать связь, возможно, не прямо и никогда не признаваясь, что ребенок — ее. Очевидно, Кэндаси удалось выяснить, в какой университет поступила Аннабел, и она получила там работу, хотя это было не так уж естественно для специалиста по классическим языкам и со степенью доктора филологических наук.

— А вы виделись с Кэндаси снова? — спросил Дэлглиш.

— Только один раз и впервые за двадцать пять лет. Эта встреча была также и последней. Седьмого декабря, в пятницу, она вернулась из поездки в Канаду, к старой медсестре — Грейс Холмс. Миссис Холмс — единственная живая свидетельница из подписавших завещание Перегрина Уэстхолла. Кэндаси ездила выплатить ей некую сумму денег, мне кажется, она говорила — десять тысяч фунтов, в благодарность за помощь, какую та оказывала, ухаживая за Перегрином Уэстхоллом. Вторая свидетельница была старой служанкой из дома Уэстхоллов, вышедшей на покой, и она уже получала небольшую пенсию, которая, естественно, окончилась с ее смертью. Кэндаси сочла, что Грейс Холмс не должна остаться без вознаграждения. Она также беспокоилась о том, чтобы получить от медсестры свидетельство в подтверждение даты смерти своего отца. Кэндаси рассказала мне об абсурдном утверждении Робина Бойтона, что мертвого отца прятали в морозилке, пока не прошли двадцать восемь дней со дня смерти деда. Вот письмо, которое написала и дала ей Грейс Холмс. Кэндаси хотела, чтобы оно хранилось у меня, а у нее осталась его копия, может быть, чтобы подстраховаться. Если бы возникла необходимость, я передал бы его главе фирмы.