И все же дело было не в материальном недостатке, а в атмосфере, наполнявшей наш дом. Мой отец совершенно не признавал духовного отношения к материальному: ему не были знакомы радости людей со скудными средствами, которые наслаждаются теми немногими вещами, которые они могут позволить себе приобрести. В отказе отца тратить деньги я видел упорство человека, который, сжав кулаки до боли в пальцах, стремился к своей цели, невзирая ни на какие препятствия, и потому держал домашних на туго натянутом поводке, который я всегда пытался перетереть. Именно это и привело к моей первой серьезной размолвке с родителями, случившейся в канун Рождества в 1963 году.
У нас в доме практически не отмечали никаких праздников ни летом, ни зимой, ни в какое другое время года. В Вене отец воспитывался в духе свободомыслия. Он не скрывал еврейского происхождения и всегда проявлял бдительность в отношении антисемитизма, который, по его мнению, был очень заразителен и живуч. Однако даже после того, что ему довелось испытать во время войны в концлагере, и, возможно, именно поэтому он отвергал любые формы религиозной практики. Что касается матери, то здесь дело обстояло несколько иначе. Потеряв всех своих близких в крематориях концлагерей, став свидетельницей крушения всех моральных ценностей, она отчаянно цеплялась за обычаи и традиции, правда, весьма скромно и ненавязчиво для других, так как избегала вступать в споры с моим отцом. Мать покупала кошерную еду, не добавляла в тесто молоко и молочные продукты, а вечером по пятницам зажигала свечи. Праздники она отмечала в сдержанной и тихой манере: строго постилась на Йом Киппур, например. А отец уходил на работу. По настоянию матери мне дали религиозное образование в синагоге Бет Шалом. Туда даже университетские профессора посылали своих детей.
На Хануку мы зажигали менору, и отец с матерью давали гельт — не завернутые в фольгу шоколадные монеты, а настоящие деньги. В глазах отца это был подарок со смыслом. Самое близкое подобие праздника случалось у нас в канун Рождества, когда мы катались на машине по заснеженным улицам и любовались электрическими гирляндами, украшавшими елки во дворах наших добропорядочных соседей. Отец, разумеется, не возражал против любых развлечений, если на них не нужно было тратить деньги. Горящие гирлянды всегда порождали у меня приподнятое настроение: яркие, разноцветные огоньки, праздничность и веселье — время, когда все заботы и проблемы отступали на задний план и можно было тратить деньги, не думая ни о чем. Время беззаботной щедрости.
В общем, как бы то ни было, но в тот год, перед тем как мне должно было исполниться шестнадцать лет, я взял десять долларов, подаренные мне отцом на Хануку, и, повинуясь какому-то безотчетному импульсу, купил искусственную рождественскую елку в дешевом местном магазинчике. Я принес ее домой и, быстро собрав, вставил нижним концом в зеленое деревянное основание. Мать первая увидела елку на небольшом столике в моей спальне и начала распекать меня на всех четырех языках, которые знала.
Я полагал, что отец, не отличавшийся особой наблюдательностью, не обратит на елку никакого внимания. Дальнейшие события показали, что я глубоко заблуждался. Конечно же, получилось так, что он появился в моей комнате, едва успев вернуться домой с работы. Отец был человеком среднего роста. Я же уродился в мать, а у нее в роду не было никого ниже шести футов. Как мне кажется, ни он, ни я никак не могли привыкнуть к тому факту, что я был выше его уже на три-четыре дюйма. Отец принадлежал к числу тех лысых мужчин, которые отращивают длинные волосы на одной стороне черепа и затем зачесывают их через лысину. Он носил очки в металлической оправе и костюм-тройку из тяжелой шерстяной ткани. Глядя на елку, он покачивался с носка на пятку.
— Ну что ж, понятно, — сказал отец с сильным акцентом. Во всем он мог видеть лишь только прозаическую сторону, и поэтому не приходилось удивляться, что он добавил: — Вот как ты тратишь деньги, которые мы тебе дали?
— Я думал, это был подарок, — ответил я, лежа на кровати с книгой. — Если человеку дарят деньги, это значит, что он может купить на них то, что считает нужным.
— Нет, — сказал отец, не сводя пристального взгляда с рождественской елки. Он задумчиво покачал головой. — Деньги дарят не для этого.
На следующий день, когда я вернулся из школы, рождественской елки на моем столе уже не было. Ни мать, ни отец не стали ничего объяснять. И отец никогда больше не дарил мне деньги. Смысл этой воспитательной меры заключался, как мне думается, в том, чтобы я сделал какие-то шаги к исправлению. Однако я не стал их делать. В ретроспективе мне теперь понятно, как они восприняли мой поступок. Это была не просто глупость, но акт эмоционального вандализма. Я игнорировал боль, которую они испытали, не посчитался с их чувствами, в этом не приходилось сомневаться. Однако это не доставляло мне никакой радости. Дело было во мне самом. Я хотел вырваться из этого темного царства, мертвящего воздуха страданий и тишины, наполнявших дом моих родителей. Я хотел сделать ставку на жизнь, в которой каждый момент не окутан памятью о самых страшных преступлениях в истории человечества, и попросить их признать за мной право на это желание, дать мне свое благословение быть не таким, как они, отличаться от них в фундаментальном отношении. Однако они уготовили мне совсем иную судьбу, и такое признание или разрешение, как оказалось, мне никогда так и не было суждено получить.
После того происшествия дом родителей стал для меня лишь местом, где я жил и питался, но не более того. Во многих случаях я сам обеспечивал себя всем необходимым. Окончив школу и во время летних каникул я перебивался случайными заработками: работал продавцом в магазине скобяных изделий, автобусным кондуктором, поваром на гриль-кухне. Когда отца не было поблизости, мать всегда совала мне в карман двадцать долларов, однако она не решалась перечить ему напрямую. Поступив в колледж, я сам платил за обучение, взяв ссуду за счет федеральной субсидии. Чтобы досадить отцу, я пошел в его банк, где знали, насколько он богат, и открыл там счет. Когда на нем образовалась сумма, достаточная для покупки автомобиля, я купил «фольксваген», зная, что это приведет отца в бешенство. Однако со временем я осознал, что, сделав выбор, казавшийся невозможным, все равно проиграл. Я потворствовал отцу в его фундаментальной эгоистичности. И я так и не смог снять с себя узду их ожиданий. Мать не сводила с меня умоляющего взгляда, постоянно суетилась вокруг меня, молчаливо умоляя пожалеть ее, спасти ее жизнь. Я никогда не был свободен. И теперь после звонка отца все это снова навалилось на меня и придавило тяжелым грузом.
На глазах Сонни, молча наблюдавшей за мной, я положил трубку и сел на палас. Затем я лег и закрыл руками лицо.
— О Боже, сделай так, чтобы меня кто-нибудь похитил! — воскликнул я. — Похитил, похитил. Кто-нибудь должен украсть меня.
Открыв глаза, я увидел Эдгара. Он стоял на пороге прихожей, а за ним была Джун. Дверь в квартиру была открыта. В руке у него были деньги — несколько ассигнаций, сложенных пополам. Он принес мне мою недельную зарплату. Не говоря ни слова, Эдгар стоял и смотрел на меня, лежащего на полу и стонущего в бессильной агонии. Его безумные глаза впились в меня и даже не мигали.