Так и сидели они, Шимшон Блойкопф и Ицхак Кумар. Блойкопф говорит, а Ицхак слушает. И вовсе не все, что говорит один, понимает другой, но каждое слово Блойкопфа гладит его самого по сердцу и помогает забыть немножко о своих заботах. И кажется ему, будто всю свою жизнь он ничего так не желал, как этого часа; и кажется Блойкопфу, что все, что он говорит, хранилось у него в сердце для этого человека. Это немножко странно, ведь Кумар этот — простой маляр и не имеет никакого отношения к искусству, но Блойкопф полагается на себя: уж если он говорит с ним — значит, тот достоин этого. И вот, он говорит… и говорит.
Так сидели они, один говорит, а другой слушает, и не заметили, как отворилась дверь. Отворилась дверь и вошла госпожа Тося Блойкопф, жена Шимшона, и в руках ее — две корзины, одна — с овощами и фруктами и вторая — с другими продуктами. Бросился Шимшон навстречу ей и воскликнул: «Тося! — И протянул: — То-о-о-ся!», как будто открылась она ему вся вдруг. Взглянул на нее с любовью и в то же время испытующе, как всегда он смотрит на жену, когда та отлучается на время. Но тотчас же взгляд его утратил подозрительность, и он продолжал смотреть на нее с невероятной лаской и бесконечной любовью, как всегда смотрел на нее с той самой минуты, как только увидел ее впервые. Все еще глядя на нее, повернулся он в сторону Ицхака, но не задержал на нем взгляда, а повернулся снова лицом к жене и сказал: «Гость пришел к нам. Ты, конечно, думаешь, Тося, что просто гость, а я говорю тебе: он из наших краев, из Галиции. Ты, конечно, думаешь, что просто из Галиции, а я говорю тебе, что он понимает живопись. Ты, конечно, думаешь, что это он мне сказал, так нет, метким глазом художника увидел я, что он понимает. Поставь, Тося, свои корзины, и поздоровайся с гостем, и будь добра с ним, ведь, говорю я тебе, стоит он доброты». Как он расхваливал гостя перед женой, так он расхваливал жену перед гостем, говоря, что, если бы не она, он бы уже покоился на Масличной горе. Не потому, что она заботится о нем, а потому, что стоит человеку жить, когда есть у него такая жена. Как только поставила она корзины, схватил Шимшон обе ее руки, и сжал их, и поцеловал их. Взглянула госпожа Блойкопф на Ицхака со смущенной улыбкой и прикрикнула на мужа за то, что не дает он ей поздороваться с гостем. Извинилась перед Ицхаком, что показывается перед ним в утреннем платье: не успела она переодеться, потому что торопилась на рынок, пока все женщины Иерусалима не перещупали там овощи руками. И пошла и принесла Ицхаку чашку какао. Ицхак позавтракал и был более чем сыт, он поблагодарил хозяйку дома за внимание и сказал, что недавно поел и попил и все еще сыт. Вскочил Шимшон и сказал: «Не говори, что ты сыт, не верю я тебе, никогда не видел я сытого человека в Иерусалиме. Пей, дорогой мой, пей, особое свойство есть у какао — это и напиток и еда одновременно, утоляет жажду и насыщает. Вообще-то изо всех напитков в мире люблю я водку, только вот она не любит меня, наговорили ей на меня врачи, и как только я беру каплю в рот, извергается она из меня вместе с моими легкими».
Отошла госпожа Блойкопф в угол, служащий кухней, ведь вся эта квартира состояла из одной комнаты, в которой — две кровати и кроватка их единственной дочери, умершей два года назад, длинный стол, на котором пишет художник свои картины, и всякие другие вещи, необходимые мужу и жене. Она отошла, но тут же вернулась и заставила гостя поклясться, что он не уйдет, пока не пообедает с ними. Перечислила ему все блюда, которые она собирается приготовить к обеду, и глядела на него добрыми глазами, как все еврейские женщины того поколения, почитавшие гостей. Почувствовал Ицхак ее взгляд, и стало хорошо у него на душе, но так как он был сыт и к тому же не привык сидеть за обеденным столом в обществе мужа и жены, то извинился перед ней — он должен идти искать работу. Сказал Блойкопф: «Что касается работы, так ты не должен спешить. Пообедай сперва, а потом поищем имена маляров в Иерусалиме, может быть, один из них возьмет тебя в долю и, даст Бог, найдешь какой-нибудь заработок. Ох, заработок, заработок! Тот, кто выдумал его, не любит людей, а тот, кто лишает людей заработка, тем более не любит людей. Много раз пытался я исхитриться и найти способ заработать на жизнь, да только я занят вещами более важными, чем заработок, и нет у меня времени ни на что другое. И может быть, это хорошо, что не нашлось у меня для этого свободного времени, ведь если бы я занялся еще чем-нибудь, кому было бы хорошо от этого? Разве что нашлись бы другие бесталанные люди, которые бы стали подражать мне? И как бы тогда выглядел, дорогой мой, наш мир?»
3
Задержался Ицхак у Блойкопфа и после обеда. В честь гостя хозяин дома прервал свою работу, стал рассказывать ему обо всем, о чем обычно рассказывает художник, и похвалил Ицхака за то, что тот переехал из Яффы в Иерусалим. «Потому что нет ни одного мгновения в Иерусалиме, чтобы не ощутил ты что-то от вечности. Только не каждому человеку это дано, ведь Иерусалим открывается только влюбленным в него. Давай, Ицхак, обнимем друг друга в знак того, что удостоились мы жить в Иерусалиме. Вначале, когда я уподоблял Иерусалим другим городам, находил я в нем множество недостатков, потом открылись мои глаза, и я увидел его. Увидел я его, брат мой, увидел его. Что я говорю тебе, друг мой, разве способен человеческий язык передать даже самую, самую малость? Помолись за меня, брат мой, чтобы дал мне Всемогущий жизнь, и я покажу тебе кистью в моей руке то, что видят мои глаза и чувствует мое сердце. Не знаю, верю ли я в Бога, но знаю, что Он верит в меня и открыл мне глаза, дабы я увидел то, что не всякий глаз видит. Были бы у меня силы рисовать — как бы я рисовал! Кто здесь? Опять госпожа Блойкопф? Что ты хотела сказать, госпожа Блойкопф? Нет, моя дорогая, ничего я не прошу, только покоя, но вот покоя не нахожу я, потому что всегда эта женщина меня беспокоит. Каждую секунду она приходит и говорит: Шимши, может быть, птичьего молока ты хочешь? Шимши, может быть, голубой небосвод расстелить под тобой? Вы можете подумать, что из любви ко мне она делает так? Нет, просто беспокоится: вдруг овдовеет и будет вынуждена ходить в черном, а черное не идет ей». И тут схватил он жену и поцеловал ее в губы, но тут же вытер ей рот, ведь болен он всякими заразными болезнями, жаль, если и она заболеет, ведь она — из Галиции, а уроженцы Галиции — хорошие люди, хотя есть разница между Восточной Галицией и Западной Галицией; жители запада похожи на польских евреев, а «поляки» похожи на «русских». А «русские»…. Но ведь мы знаем, какие они. И тут положил Блойкопф руку на плечо Ицхаку, и закрыл глаза, и сказал: «Знаю я, что вынесен мне приговор умереть среди „русских“, и нанял я себе человека из наших, из моего города, чтобы помолился он за упокой моей души, говорил кадиш после моей смерти и учил раздел из Мишны».
И продолжил Блойкопф: «Насколько вы знаете меня, я не сбиваю свои ноги по святым местам. Это я оставляю тем, кто спешит из одного святого места в другое святое место. Я… Довольно с меня того, что я — в Иерусалиме. Однако одно место есть в Иерусалиме, куда я прихожу раз в год в праздник Шавуот, и это — могила царя Давида, ведь царь Давид дороже мне всех евреев в мире. Могучий царь, все дни своей жизни воевавший с Голиафом-филистимлянином и с другими ненавистниками народа израильского, да и евреи тоже, не будь они помянуты вместе с врагами, наверняка досаждали ему сильно. Несмотря на это, он находил время играть на арфе и сочинять песнопения для всех несчастных и униженных, царь этот — как можно не любить его? Итак, взял я за правило ходить каждый год в праздник Шавуот утром к его могиле. И когда я иду к Давиду, я не ем ни крошки, даже капли какао не пью, чтобы не возноситься над бедными и нищими, что стоят всю ночь и молятся. И я надеваю свою красивую рубашку с красными полосками, ту самую, что надевал в день свадьбы, надеваю самую лучшую свою одежду, как и полагается человеку, идущему к царю. В прошлом году в праздник Шавуот пошел я, как всегда, в Старый город. А тот день был ужасно жаркий, как обычно бывает здесь в Иерусалиме; каждый Шавуот стоит страшная жара в городе, так что кажется, будто швырнули тебя в огненное пекло. Но для меня не существует жары — иду я и представляю себе царя Израиля, как он берет свою арфу и играет на ней. И отголоски этих чудных мелодий, на которые он сложил псалмы, скрашивают мне дорогу. И хотя я не знаю на память ни одного из псалмов, знаю я, что, если открою рот и запою, придут все эти слова и присоединятся к мелодии. Однако я человек воспитанный и не открываю рта. А музыка звучит и звучит во мне, так что хочется мне плакать от сладости этой. Вдруг голова моя закружилась и ноги подкосились. Вы, конечно, думаете, что от жары или оттого, что не ел я ничего на завтрак? Не так это, а из-за сладости той. И уже не чувствую я ни ног своих, ни головы своей, а вибрирую весь в мировом пространстве, как вибрирует в воздухе лопнувшая скрипичная струна. Подошел ко мне человек на вид лет шестидесяти или постарше, заросший бородой и с длинными пейсами, и поднял меня, и привел в переулок возле бейт мидраша карлинских хасидов, и усадил на какой-то камень, и вынес рюмку водки, и поднес мне ко рту, и отрезал мне кусок сладкого пирога. Когда я пришел в себя, я был поражен: хасид… с бородой и с длинными пейсами… помогает бритому, в шортах? Поскольку я не привык скрывать свои мысли, я сказал ему: „Если бы ты знал, что грешник я, наверняка не дал бы ты ни вина твоего и ни пирога твоего?“ Улыбнулся он мне и сказал: „Что ты кичишься своими грехами? Разве есть у тебя силы грешить? Ведь даже эту маленькую рюмку водки ты не в силах выпить“. Понравился мне этот хасид, и я спросил: „Из какого города ты?“ Назвал он мне имя своего города, и оказалось, что мы земляки. Как только услышал я это, не отстал я от него, пока он не сказал мне, где он живет и как найти его. Прошло несколько дней, выгреб я все деньги, что были в доме, и отправился к нему; и нашел его сидящим над книгой, а дом его такой же, как у всех бедняков и нищих в Иерусалиме. Сказал я ему: „Я пришел по делу“. Положил он платок на свою книгу и сказал мне: „Со дня, как удостоился я поселиться в Иерусалиме, оставил я все свои дела и не занимаюсь ничем, кроме Торы и молитвы“. Сказал я ему: „Ради этого дела я и пришел. Вот я даю тебе пять бишликов, и я готов добавить тебе до восемнадцати бишликов, если ты пообещаешь, что будешь говорить кадиш после моей смерти“. И тут же выложил я перед ним все деньги, что были в моей руке, те самые пять бишликов. Всплеснул он радостно руками и сказал: „Благословен Творящий добро даже грешным! Деньги я возьму, я нуждаюсь в них, но говорить кадиш после твоей смерти не берусь, а вдруг я умру раньше тебя? Что я тогда отвечу перед небесным судом? Что взял деньги не по праву? Но старый отец есть у меня, и ребецн [49] из города Шуц, мир праху ее, пообещала ему, что он проживет сто двадцать семь лет, а она была великая праведница и предсказывала большие чудеса, так как был у нее посох рабби Меира из Перемышля. А тебе, как можно судить по твоему виду, тебе не больше тридцати, и, даже если даст тебе Господь семьдесят лет, все еще отец мой будет жить после тебя еще семь лет, сейчас он близок к восьмидесяти. Пойдем к нему, и он поможет тебе“. Пошли мы к нему, и изложил я перед ним свою просьбу. Принял он это на себя. И еще пообещал учить раздел Мишны за упокой моей души».