Доктор любил рассказывать и о слепых певцах, что сидели на мешках своих на рыночной площади и перебирали скрюченными пальцами струны инструментов, наигрывая песни, у которых не было ни начала, ни конца. А ты стоишь себе и слушаешь, и на сердце становится так хорошо и спокойно. И хотя голос доктора был уже старческим, скрипучим, но в нем звучала какая-то нежная печаль; она изливалась из его уст и окутывала Гиршла мягким покрывалом, — как могли бы окутать его те детские песни, которые ему не довелось слышать в колыбели. Цирл хорошо знала, что у нее нет голоса и поэтому никогда не пела, даже сыну своему не напевала, как это делают все матери. А вдова, что прислуживала в доме и помогала по хозяйству, то занималась неотложными делами, то готовила себе похоронные одежды. В общем, она тоже никогда не пела. Еще Лангзам приносил Гиршлу всевозможные романы, а потом задавал смешные вопросы насчет прочитанного: «А на какой лошади скакал прекрасный принц, когда юная девушка стояла у окна?» Или: «А как назывался тот цветок, который подарила принцесса рыцарю, что ради нее пошел на войну и там ослеп на оба глаза?» Сам доктор не очень-то читал романы. Объяснял он это так: «Ну и о чем эти книжки написаны? Что в них есть? Все про разные платья и украшения… Вот, ежели, кто портной или сукном торгует, тот пусть этими романами и занимается, а кто не портной, кто сукном не торгует, драгоценности не покупает, — ему-то зачем эти романы?»
Книги на самом деле принадлежали жене доктора; та покончила с собой, впав в безумие. Мягкая грусть светилась в глазах Лангзама, когда он смотрел на Гиршла, читающего те же книги, что некогда читала она. Порой доктор отворачивался к стене и напевал себе под нос те песни, что наигрывали слепые нищие, сидя на своих мешках.
Гиршл не понимал окружающего мира. Нынешняя жизнь юноши шла вразрез с его представлением о том, что мир разделен на богатых и бедных и что богатым в нем живется хорошо, а бедным плохо. И хоть не о бедных скорбела его душа, он не переставал удивляться, глядя на Лангзама, ибо на лице доктора лежала печать горя. А ведь не пропитание его заботит, — ведь доктор-то богат…
Господь в небесах знает дела человека и замыслы его. Вот доктор излечил от безумия стольких больных, а жена его покончила с собой в результате душевной болезни. Один низкий человек, которого Всевышний выделил среди других евреев, дав ему вместо обычной ноги деревянную, смутил дух бедной женщины и запутал ее разум до того, что она наложила на себя руки. А этот нечестивец по-прежнему ходит себе и стучит костылем, и ухмыляется в усы, и гордится перед окружающими, словно завоевал хорошо укрепленный город.
Горе, тревога, унижение и другие переживания легко могли повредить Мине во время беременности, однако она все победила и благополучно родила здорового мальчика.
Гиршла известили об этом событии телеграммой из десяти слов, в которой его уведомляли, что мать и сын чувствуют себя хорошо. Сначала он не мог понять, зачем ему знать, как чувствует себя Мина и зачем ей ребенок, потом положил руку на сердце — оно странно трепыхалось, будто зажатое в тиски.
Он не испытывал ни радости, ни печали. Его собственный отец совершенно иначе воспринял известие о рождении сына. Как счастлив был тогда Борух-Меир! Как пышно отпраздновал он это событие! Ему было двадцать шесть лет, он еще считался новым человеком в Шибуше, но шибушцы уже знали его, знали, пожалуй, лучше, чем впоследствии Гиршла, который родился и вырос среди них.
Было бы естественно, если бы Гиршл постарался представить себе жену и новорожденного сына, но он почему-то видел перед собой своего отца, который казался ему очень большим, так что в сравнении с ним он, его сын, выглядел очень маленьким. В первую половину своего пребывания в заведении д-ра Лангзама Гиршл старался не думать о прошлом. Если в его мыслях возникал Шибуш, он старался быстро переключиться на что-то другое, выбрасывал из головы все, что могло напомнить ему родной город. Однако он являлся ему во сне, а затем, когда это прекратилось, заставлял думать о себе. Мысли о Шибуше пугали его меньше, чем сны, — они раздражали его, как и сам этот город. В переселение душ он верил не больше других образованных людей своего времени, а необходимость вернуться в лавку родителей была ему отвратительней любого перевоплощения.
Расстояние между Лембергом и Шибушем было достаточно большим, воображение же Гиршла покрывало его мгновенно. Он знал своих сограждан если не по имени, то по внешнему виду, если не по фамилии, то по кличке, мог вспомнить каждого из них. При мысли об этих людях мурашки бегали у него по коже. Пусть д-р Лангзам, который уехал из своего родного города сорок лет назад и не собирался туда возвращаться, испытывает ностальгию! Гиршл, покинувший Шибуш не так давно, не желал ничего и слышать о нем.
У Гиршла возобновилась бессонница — что-то с ним случилось, он опять не мог заснуть всю ночь. Это повергало его в отчаяние. Он уже стал забывать, что такое бессонная ночь и утро после такой ночи, — и вот он снова мечется в постели, поворачиваясь с боку на бок, не в состоянии устроиться поудобней, чтобы забыться сном хотя бы на короткое время. Здесь не было Мины, раздражавшей его своими разговорами и способностью крепко спать, не было лая собак и крика петухов, не было даже разговоров, доносившихся с улицы, а Гиршл все лежал, как сломанные часы, не показывающие больше время. Перед его мысленным взором проходили разные видения: долины, ложбины и холмы Шибуша уменьшились до размеров его собственной руки, а на руке у него сидел крошечный слепой нищий и пел нескончаемую песню о снеге, падавшем на болото, где квакали лягушки. Потом появилась женщина в плаще, она склонилась над ним и отрезала ему кусок пирога, но не успела отдать ему этот кусок, как неизвестно откуда возникший мужчина бросил ему пригоршню монет прямо в лицо, и этих монет становилось все больше, они застилали ему глаза, так что он не мог их открыть. Он кричал, звал на помощь, но скрип колес все заглушал.
Гиршл превратился в комок нервов. Головные боли, являвшиеся следствием бессонных ночей, терзали его целый день. Какая-то огромная печаль преследовала его, мучила опустошенность. Правда, он уже больше не кричал петухом, не квакал лягушкой и не пел песню о снеге на траве, но жизнь его превратилась в сплошную агонию. Д-р Лангзам видел все, но не подавал виду.
— Может быть, это книги так дурно повлияли на него? — высказал предположение санитар Шренцель.
— Несколько стоп бумаги или даже целые аршины шелка и бархата, которые там описываются, вполне безвредны, — отклонил предположение д-р Лангзам.
Он велел давать Гиршлу железо и мышьяковистые соли, прописал ему теплые ванны. Молодой отец послушно глотал пилюли и позволял купать себя три раза в день. Довольно скоро его глаза приобрели здоровый блеск, прекратились головные боли, вернулся сон. Он снова стал играть в шахматы со Шренцелем, делать гимнастику, ел и пил с аппетитом, гулял в саду, где помогал санитару полоть сорняки на клумбах, поливал цветы и щипал лучину.
Ему нравилось трудиться в саду. От деревьев и кустов исходил запах свежести, рабочие инструменты блестели на солнце, вокруг носились насекомые. Занимаясь своим делом, Шренцель уголком глаза наблюдал за Гиршлом, который молча вытирал пот со лба. Выполняя довольно тяжелую работу, он имел законное право поворчать, но не делал этого. Неподалеку Пинхас Гертлебен скреб ногтями землю разговаривал со своей покойной женой и детьми. Он еще не нашел нефти, но верил, что обязательно найдет ее. Рабби Занвла и Файвиша Винклера не было видно. То ли они поправились и их выпустили, то ли, наоборот, состояние их ухудшилось и д-р Лангзам велел им не выходить из комнат. Гиршл не спрашивал, а Шренцель не проявлял желания просветить его на этот счет.