Элул — последний, самый лучший месяц года по еврейскому календарю. Если выдается жаркое лето, в элуле не так жарко, как в тамузе. Облака, порой закрывающие солнце, навевают то тепло, то прохладу, деревья в саду купаются в оранжевом солнечном свете. Гиршл пробыл в Лемберге два с половиной месяца, но совсем не видел города. Однажды, услышав историю о том, как Йоне Тойберу учебник географии помешал добраться до Лемберга, он не мог удержаться от смеха. Сам же он, пробыв в Лемберге все лето, повидал в нем не больше Тойбера. Возможно, думал Гиршл, сидя в одиночестве, я буду здесь пленником до самой смерти. А то и после нее, вроде трупа, найденного в цепях в подвале Маликровика. Никто не обращает на меня внимания, никто не сообщает мне новостей из дому. Можно подумать, что не существует никакой призывной комиссии, сына, которого нужно воспитывать, лавки, требующей хозяйского глаза.
Гиршлу вспомнились: длинная узкая лавка Гурвицев с весами на прилавках и большими напольными весами — возле них любила сидеть его мать; маленькая конторка, где держал свои конторские книги отец; покупатели, которых обслуживали Гецл и Файвл. Внезапно он почувствовал острую ненависть к Гецлу. Не завидовал ли он его бурной деятельности в лавке, пока он, сын хозяина, целый день ничего не делает, только ест, пьет, играет в шахматы и слушает россказни д-ра Лангзама? Гиршл вдруг подумал, что ему вряд ли удастся уйти отсюда при жизни д-ра Лангзама. Сколько лет доктору и сколько он еще проживет? Пока он умрет и его похоронят, умрут и все его подопечные! Никогда в жизни Гиршл не ощущал реальности смерти так явственно. Но разве одна только лавка приходила ему на память? Нет, родительский дом тоже и все в нем, даже заброшенная голубятня, комната с зачехленной мебелью, где Мина, бывало, приезжая в Шибуш, приводила себя в порядок. Пусть это не было его любимым местом — одно то, что оно стало ему недоступно, заставляло Гиршла вспоминать о нем.
Гиршл чувствовал, что приходит в нормальное состояние. Глядя на других пациентов, он казался себе скорее гостем в санатории д-ра Лангзама, чем больным. Он не рыл землю в поисках нефти, не рассказывал историй о собственной смерти, не проклинал Шлоймо Рубина за то, что тот изобрел механическую собачку, способную красть чужие мысли. Чтобы поверить в возможность такого изобретения, надо быть сумасшедшим. Гиршл это отлично понимал и в то же время задавал себе вопрос, что могла бы рассказать ему такая собака (если бы она действительно существовала) о том, что думают о нем люди в его родном Шибуше. Сам он чувствовал себя очищенным и здоровым и надеялся, что его жена и сын тоже здоровы.
У Мины возникли трудности с кормлением ребенка, и Берта привезла из деревни здоровенную кормилицу, которая ни разу в жизни ничем не болела. Она не только кормила грудью младенца, но и помогала по дому. Берта и Цирл были очень довольны ею. Хотелось бы им быть столь же довольными и своим внуком!
Но Мешулам родился таким хрупким, что обряд обрезания был совершен не через восемь дней, как положено, а лишь месяц спустя. Гиршл, отец первенца, должен был, согласно предписанию Торы, выкупить его у коэна. Поскольку его не было в Шибуше, ребенку повесили на шею медный амулет с буквой «эй», пятой буквой еврейского алфавита, как напоминание о том, что его отец должен коэну пять золотых крон.
В пятницу перед праздником Рош а-Шона пришло письмо от д-ра Лангзама, в котором сообщалось, что Гиршл может вернуться домой. Доктор просил кого-нибудь из близких приехать за ним.
Сразу же после исхода Субботы Цирл упаковала чемодан Боруха-Меира, и тот отправился на извозчике на вокзал. На станции было пусто, если не считать нескольких железнодорожников. Борух-Меир купил билет, нашел местечко у окна, поставил свой чемоданчик и присел.
Ночь была безлунная. Темное небо сливалось с темной землей, мир был невидим и безмолвен. Поезд стоял на путях, как бы вглядываясь с нервной дрожью в бесконечную ночь, потом тяжело вздохнул и тронулся в путь. В купе, кроме Боруха-Меира, никого не было, так что он мог растянуться на скамейке поудобней и спать.
На ближайшей станции в купе вошел солдат, возвращающийся на место своей службы, и сел напротив Боруха-Меира.
— Ну, лето кончилось, — обратился к нему Борух-Меир.
— Да, герр, — подтвердил солдат.
— Скоро зима, — продолжил разговор Борух-Меир.
— Да, герр, — поддержал его солдат.
— Но еще не сейчас! — заметил Борух-Меир.
— Не сейчас, — согласился солдат.
— У нас еще будет бабье лето, будут теплые денечки, — сказал Борух-Меир.
— Да, герр, — снова согласился солдат.
— А ты, Никифор, как поживаешь? — поинтересовался Борух-Меир.
— Хорошо, герр, не жалуюсь, — ответил солдат.
— Никифор, а тебе не хочется знать, как я узнал твое имя? — спросил Борух-Меир.
— Да, герр, хочется, — сказал солдат.
— Да, герр, нет, герр, да, герр, — передразнил Борух-Меир солдата. — Почему же ты не спросишь, как я это узнал?
— Как же вы узнали, герр? — проявил наконец интерес солдат.
— Ага, — обрадовался Борух-Меир, — значит, я правильно отгадал!
— Вы отгадали неправильно, герр, — разочаровал его солдат.
— Так как же тебя зовут?
— Если вы так хорошо отгадываете, герр, можете еще попытаться.
— Ну и забавный же ты парень, Иван!
— Нет, не Иван!
— Ты думаешь, Петр, у меня только дел, что отгадывать, как тебя зовут?
— Думаю, что да, — признался солдат.
— Так ты ошибаешься, Андрей, — заявил Борух-Меир, открыл свой молитвенник и приступил к чтению покаянной молитвы.
Солдат растянулся на своей скамейке, закрыл глаза и тут же захрапел.
«Удивительная способность у этих христиан, — подумал Борух-Меир, — засыпать, как только их голова найдет себе какую-то опору».
Он вынул часы, произнес про себя: «Двенадцать!», зевнул и положил часы обратно в карман. Ровно в полночь его единоверцы собирались в синагоге, хазан надевал талес и приступал к «ашрей».
Настроение у Боруха-Меира было самое грустное. Если бы отец Гиршла подождал до следующего поезда, он мог бы сейчас молиться вместе с остальными евреями. Но в своем стремлении как можно скорее увидеть сына он забыл, какая сегодня ночь. Его охватил стыд, такой стыд, что он даже покраснел. Мысль о том, что он сидит в вагоне железной дороги, тогда как другие молят Господа простить им их грехи, заставила его почувствовать себя отщепенцем.
Поезд остановился на следующей станции. Борух-Меир встал и снова выглянул в окно. За окном была густая тьма. Никто не сел на поезд на этой станции. «Дела кайзера нынче ночью не блестящи», — подумал Борух-Меир.
Поезд задышал-задышал и покачнулся. Борух-Меир и солдат по-прежнему оставались одни в купе. Борух-Меир подавил зевок и начал читать молитвы по памяти. Не будучи ученым евреем, он не был уверен, нужно ли, когда молишься в одиночестве, читать хвалебное обращение: «О Господь, Господь милостивый и добрый, исполненный благодати…» В конце концов он пошел на компромисс и, встав на ноги, прочел эту молитву так, будто это и не молитва вовсе, а цитата из святой книги. Только он закончил, как поезд опять остановился. Он перевернул страницу молитвенника и загадал, что будет раньше — следующая станция или следующая молитва?