— Я прочел «Белую гвардию». Там написано «Все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и непременно к лучшему».
Мир улыбнулся.
— Тогда и революция была к лучшему? — сорвала с него улыбку экс-Киевица. — Я запуталась. Это тупик. Я потеряла… потеряла…
Она выпрямилась.
— Что ты потеряла?
— Слепоту. Я знаю одно: зло может стать добром. А раз так… Оставь меня, Мир. Я все равно сделаю это! Ольга сказала, слепые тоже ворожат. Да я и не слепая. Я помню книгу Киевиц. Я помню почти все, что прочла.
— Не нужно этого делать.
— Я сделаю это! — резко сказала Маша. — Он будет писать. Он не сможет не писать. Я заставлю его. Я сделаю как лучше!
— Насилие — зло.
— Зло — тоже добро! Слепые — тоже ведьмы. Русские — тоже украинцы. И кто, что — не имеет никакого значения. Уходи. Оставь меня.
Мир послушно исчез.
Маша склонилась над портретом белокурого студента-медика с нежным овалом лица, с чуть удивленными губами, со взглядом, незамутненным темнотой ответов на вопросы, которые не стоит задавать простым смертным.
Она сжала иглу.
И медленно, точка за точкой, начала выкалывать на его лбу:
Дом накрыло шапкой белого генерала…
И, наконец, главное — из-за Шполянского, ни много ни мало, «гетманский город погиб на три часа раньше, чем ему следовало бы»… Продлись события на три часа дольше — и Алексей Турбин, оставив распущенный дивизион, благополучно добрался бы до дома. Но тогда не было бы и встречи с Юлией Рейсс. Без вмешательства Михаила Семеновича не было бы столь паническим бегство и не погиб бы Най-Турс, прикрывая бегущих мальчишек… Но тогда не состоялось бы и знакомство Николки Турбина с найтурсовой сестрой. Зло и благо связываются узами более сложными, чем простое противопоставление, зло парадоксальным образом порождает благо, а Шполянский оказывается режиссером спектакля, идущего в городе… [42]
Мирон Петровский. «Мефистофели и прототипы»
Дома нахлобучили генеральские шапки — все как один.
По Крещатику бежали смешные, медлительные, но гордые своими тридцатью лошадиными силами машины, потеснившие извозчичьи коляски. Город исполосовали ленты трамвайных путей, убегающих во всех направлениях.
На уже Бессарабской площади уже возвышался выстроенный в стиле Модерн полукруглый рынок.
Киев обрел свою физиономию с характерными, крупными, запоминающимися чертами европейского господина, задаваки и миллионщика, сахарного короля — один из которых, первый «хозяин трамвая», меценат и благотворитель Лазарь Израилевич Бродский, и завещал, умирая, полмиллиона рублей на постройку крытого бессарабского рынка.
Эх, разве способны на такое сейчас «короли»?
Маша улыбнулась новенькой Бессарабке. Улыбнулась Крещатику.
Это был Киев Михаила Булгакова! Крещатик Булгакова. Мир Михаила Булгакова…
И настроенье у Маши было приподнятым.
— «…с приятным ровным гудением бегали трамваи с желтыми соломенными пухлыми сиденьями, по образцу заграничных». И вот, они бегут перед нами, — говорила она Мирославу. — Вот увидишь, он еще напишет о них!
— Ну напишет он о них, напишет «Белую гвардию», что с того? Все решат, что он сходит с ума, — безрадостно сказал Мирослав.
— Он напишет что-то другое! Главное — он будет писать. Он будет Великим писателем. Он знал, он все знал… Он видел. Интересно все же, кто стал его Дьяволом.
— Каким Дьяволом?
— Шполянским. Михаилом Семеновичем. В романе «Белая гвардия» он подсыпал сахар в механизмы броневиков, и из-за этого Киев пал, в город вошел Петлюра… Очень похоже на нас? Всего лишь подсыпать сахар. Всего лишь заставить Богрова не пойти в театр.
— Ты помешалась на этом романе, — подвел печальный итог Мирослав. — Ты замечаешь, что говоришь только о нем?
Да, да…
Роман, едва не отвергнутый своим родителем, осиротевший и оттого ставший еще более дорогим сердцу Маши, усыновленный ею роман — вышел за пределы книги.
Единственный в мире роман о Городе стал самим Городом.
Маша видела его везде…
«Как многоярусные соты, дымился, и шумел, и жил Город. Прекрасный в морозе и тумане на горах, над Днепром. Целыми днями винтами шел из бесчисленных труб дым к небу. Улицы курились дымкой, и скрипел сбитый гигантский снег».
Она шла по его скрипучему снегу!
И спирали тысячи дымящихся труб делали небо над ней таким непривычным для взгляда родившихся в противоположном конце XX века.
А вокруг «и в пять, и в шесть, и в семь этажей громоздились дома», «как драгоценные камни, сияли электрические шары, высоко подвешенные на закорючках серых длинных столбов», «покрикивая, ехали извозчики, и темные воротники — мех серебристый и черный — делали женские лица загадочными и красивыми».
Можно ли описать Киев лучше?
Я не рискну. Киев Михаила Булгакова принадлежит одному Михаилу Булгакову. И я не вправе искать иные слова для Города, представшего пред Машей как воплощение красоты булгаковских строк.
«Зимой, как ни в одном городе мира, упадал покой на улицах и переулках и верхнего Города, на горах, и Города нижнего, раскинувшегося в излучине замерзшего Днепра, и весь машинный гул уходил внутрь каменных зданий, смягчался и ворчал довольно глухо. Вся энергия Города, накопленная за солнечное и грозовое лето, выливалась в свете. Свет с четырех часов дня начинал загораться в окнах домов, в круглых электрических шарах, в газовых фонарях, в фонарях домовых, с огненными номерами…»
Маша улыбнулась горящему номеру дома страхового общества «Россия», с кондитерской «Жорж» в первом этаже. Дом был двоюродным братом дожившего до нас, описанного Булгаковым дома на углу Владимирской и Прорезной. В нем поселилась конфетница «Маркиза».
А его крещатицкий собрат пристроился к неприкосновенному зданию старокиевской почты.
— Разве можно написать о Киеве лучше? Разве можно не написать это? — вопросила она.
— Нельзя. — Мир вздохнул. — Но разве можно идти к акушерке только потому, что ты прочла ее имя в романе «Белая гвардия»? Это безумие. Мы должны найти хорошего врача.
Мимо них прошла дама с цветами в руках — наверное, из магазина «Ниццкая флора», представленного Мишей на первых страницах.
Взгляд дамы невольно затормозил на красивом Красавицком и недовольно коснулся его спутницы.
Но Маша увидела лишь цветочную «флору» в ее руках.
Вывеску ювелирной фабрики Маршака, выпустившей в мир обручальные кольца Миши и Таси Лаппа…