Выстрел в Опере | Страница: 89

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

«Не на ту напала!»

Да, они — люди… Но других козырей у Акнир нет!

(Во всяком случае, до тех пор, пока Катя не нарушила чертов Великий запрет.)

А значит, достаточно доказать: они не кухарки, вознамерившиеся управлять государством, а чистокровные ведьмы — и вся революция, построенная на многовековой классово-национальной вражде ведающих и слепых, обернется тихим пшиком…

«А потом я придумаю, как обмануть их запрет!»

Вывод:

Все снова сводилось к прапрабабушке предположительно-ведьме, проживающей на станции Ворожба, куда и мчал Катерину один из поездов Юго-Западной железной дороги.

Глава шестнадцатая,
в которой Катя пересматривает свой гардероб

В моде XIX века… начинается настоящее движение против корсетов, сторонники которого говорили о его вредности и стремились запретить его ношение. С одной стороны, входит в жизнь велосипед и костюм, который дает возможность женщине свободно двигаться, с другой — проводятся анкеты на тему о том, не вреден ли спорт для женщины, не повредит ли он женской морали. Сторонникам второго направления кажется, что женщина должна носить перчатки и дома.

«Иллюстрированная энциклопедия моды»

«Нет. Это не Киев».

Спустившись по Фундуклеевской вниз, Катя попала в совершенно иной, незнакомый ей город.

Дискомфорта не было. За время сидения на подоконнике Дображанская успела привыкнуть к «голливудскому кино» за окном. За время, проведенное в Киевицах, акклиматизироваться к чудесам.

Но у Кати не было ощущения чуда. Ощущение было вполне ординарным.

Она изучает чужую страну — провинциальную, отсталую, с непривычными традициями, вроде Египта, где мужчины ездят на осликах, а женщины носят паранджу.

Здесь по дороге бежали коляски с извозчиками, а у дам было прикрыто все, кроме лица. Из-под длиннейших платьев выглядывали кончики туфелек, кисти рук скрывали перчатки, шеи — высокие воротники. Мостовая пестрела выбоинами. В нос лез запах навоза. Все постройки были низкорослыми, крохотными, двух-трехэтажными.

«Провинция!»

Замерев на углу Крещатика и Фундуклеевской, Катя даже не попыталась вызвать из памяти знакомые с детства дома. Даже не предприняла попытки поискать недоумевающим взором полукружие крытого Бессарабского рынка.

Откуда ему взяться в чужой стране?

Тут, на Крещатике, от которого в Катином XXI веке не осталось следа, ей было не за что зацепиться, чтобы сказать себе: «Как он изменился».

Он не изменился. Он просто был не-Крещатиком.

И, будучи здесь, Катя испытывала лишь осторожно-кошачье любопытство иностранки, вынужденной познавать малоразвитую страну в одиночку — без гида, без охраны.

«Только бы никто не пристал!»

Уходя, предусмотрительная Маша сказала:

«…на всякий случай, если захочешь прогуляться, в шкафу есть одежда. На платьях бирки с годом. Но поскольку год мы точно не знаем, если что, отвечай: „Я иностранка. Я плохо говорю по-русски“. Тогда никого не удивит, что ты одета совсем не по моде и говоришь непривычно».

Однако соответствовавший ее намерениям год Катерина как раз знала точно: 1893 — за год до того, как ее прапрабабка пристроилась под трамвай.

А вот соответствовавшее сему году платье Кылыны ничуть не соответствовало ни Катиной фигуре, ни Катиным представленьям о Кате.

Во-первых, влезть в него без корсета не представлялось возможным (так же, как затянуть корсет на себе без чьей-нибудь помощи).

Во-вторых, объемный бант на груди, оборочки, кружавчики, крохотные пуговички тут же разозлили Катю своей неудобностью, пошлой женственностью… А кроме того, показались откровенно опасными.

Платье 1893 года чересчур шло красивой Кате, чересчур подчеркивало ее красоту.

А красота — штука опасная. Это Екатерина Дображанская осознала давно.

Когда ей было 13, тетя Чарночка не отпускала ее одну в кинотеатр. Тетка не верила, что такая красивая девочка может остаться порядочной.

Когда Кате исполнилось 31, ее любовник бросился на нее с ножом — он не верил, что такая красивая женщина может быть ему верной.

Но куда хуже, что, родившись красивой, Катя словно бы от рождения утратила право принадлежать себе.

А где-то между 13 и 31 годом сформулировала: чересчур красивая женщина похожа на чересчур огромный бриллиант — Лунный камень [26] : все все время вырывают его друг у друга из рук. И все руки тянутся к тебе и не могут дотянуться, и ненавидят тебя за это, и ненавидят всех, кто смог…

Ты — не человек! Ты точно проклятая, заговоренная вещь, которая одним своим видом высекает из людей все семь смертных грехов: похоть, алчность, зависть, жажду прелюбодеяния, готовность убить.

И потому — где-то глубоко-глубоко Дображанская разделяла постулат инквизиции, почитавшей каждую красивую женщину ведьмой и сжигавшей их на кострах. Она б и сама с удовольствием сожгла свою красоту, как лягушечью кожу…

Слишком большие бриллианты должны жить в алмазных хранилищах великих держав, под несокрушимой охраной. Только там они не принесут окружающему миру вреда. Слишком красивые женщины должны светиться только с киноэкранов, делающих их не менее безопасными ценностями, чем самый большой в мире бриллиант «Cullivan» в королевской короне… [27] Но ни за какие коврижки Катя б не согласилась стать звездой, клоунессой — публичным, вдвойне не принадлежащим себе человеком.

Взаправду Катерина Дображанская желала всего одного — быть Катериной Дображанской, жить так, как хочет она, делать то, что хочет, подмяв под себя этот мир, возомнивший ее своей собственностью, получив над ним абсолютную власть и обретя покой.

А пока вела неустанную борьбу с миром и со своей красотой, неуместной и доставляющей обладательнице одни неприятности. И носила защитные костюмы. Убивающие женственность. Убивающие женщину! Со времен рокового ножа, оставившего на ее руке уродливый шрам, Катя похоронила свою личную жизнь.

(Красота и любовь несовместимы! Ибо истинная любовь — это покой, а красота порождает лишь страсть.)

Со времен ее последней попытки надеть платье к лицу минуло немного времени, но теперь Катя вспоминала о том с унылым смешком. То было опьянение — надежда на абсолютную власть Киевиц, способную защитить ее. Очередная иллюзия.