Теперь было иначе. Теперь наглые, отъевшиеся рожи, с ярко написанными на них звериными, хитрыми инстинктами, но без малейших признаков наличия у сбитых накрепко тел хотя бы слабенькой души, антихристами блудили по московским просторам. Хвалились «пушками» и «перьями», чуть ли не базуками и минометами, архаровцы, страшнее самой темной ночи в разбойничьей степи. Ничего не понимающие о настоящей жизни и не желающие понимать. Да и жизнь им, хоть и носили кресты, представлялась бесконечной гонкой за большой деньгой, чтоб пожрать и поспать, качественно и в удовольствие, да бабы, да сиюминутное барахло в виде «тачек», «прикида» и убойных «печаток», непременно, чтоб не хуже, чем у соседнего такого же. А после – хоть трава не расти совсем и погасни белый свет. И требовали к себе, однако, неподдельного уважения, кулаками и «стволами» требовали, потому – как иначе – кто б им его оказал. Говорить с ними заведомо было не о чем, потому что обычную речь человеческую скоро разучились понимать, а дикарский их жаргон, выражающий первичные их потребности, не стоило труда и учить. Да и бессмысленно вышло бы вступать в переговоры. Инга это скоро уразумела. Потому что для этих бычков и пославших их не существовало никакого завтра, а одно лишь голое сегодня, которое тоже вот-вот отберут быки поздоровее. Судилище и судный день.
Но и эти трудности можно было бы перемочь и пересидеть, тоже знала наперед, что криминалу и разгулу его через годы вперед наступит законный конец. Если бы не одно, скверное весьма, дополнение. Инга, как уже описывалось нами ранее, из себя представляла особу видную, красивую внешностью, телом молодую, головой зрелую. Такой бабенкой каждому из бычков приятно случилось бы похвалиться на людях. И совершенно естественно так вышло в один не прекрасный день, что старший из опекавших ее разводящих положил на Ингу свой поганый глаз. Имя даже его, то бишь грязную кликуху, приводить здесь не станем, дабы не порочить ум читателя, а назовем просто, как то и принято испокон веков на Руси – Идолище Поганое, или просто Идолище.
Само Идолище в природном смысле было немногим старше Инги, разве что лет этак на пять, семь. А в смысле внешности – возьми кадр из любой подходящей по теме оперативной хроники, не ошибешься. И вообще, как писалось до той поры в школьных сочинениях, типичный представитель типичной прослойки тогдашнего общества. Сначала Идолище делало только намеки, от обжорства полагая, что сего выйдет достаточно, и девушка всенепременно тут же сойдет с ума от счастья и бросится ему на неохватную шею, и полетят они гонять ветер хотя бы на Канарские острова. Чем провинились перед «новыми» лайдаками безобидные островные владения, отданные по справедливости испанской короне папой Евгением, по номеру четвертым, неясно и по сю пору. А только, как на разбой, так после непременно на Канары, и все тут. То ли мест иных на карте не сумели прочесть, то ли сыграл свою роль стадный инстинкт.
Инга, уж понятно, Идолищу на шею или на иные какие места и не думала бросаться. Остатки былой гордости еще жили в ней, и от Идолища ее воротило с души. Даже некогда пленившие ее и Катю Рудникову Ислам и Измаил, горные братья, казались не такими противными по сравнению с ним. А Идолище злилось, уже и угрозы посыпались ей по адресу. Могло все кончиться плохо. Тут уж стало не до бизнеса. Инга кинулась было за защитой к Будякову. Он по старой памяти (и мало ли когда пригодится воды напиться) Идолищу сверху пригрозил. От Инги вроде бы отстали, но и пообещали, что при малейшей возможности устроит ей Идолище развеселую карусель. Аидочка, родная душа, к этому времени уже давно отъехала, оставив Инге на попечение квартиру. Совета испросить было не у кого, а очень хотелось. И страх, мутный, тягучий страх ничем и никем почти не защищенной одинокой женщины одолевал Ингу. И еще злость на всякую мерзость и безоглядную неудачу собственных планов поднималась в ней все сильнее. Уже и спрашивала себя, а зачем, собственно, она осталась, чего ради отвергла предложение лучшей своей подруги и не стала пытать счастья за морем-окияном. Чтобы добыло ее Идолище в качестве трофея, заставив теперь до самого дна испить чашу позора и гадливого унижения? Ведь зарекалась перед собой, что никогда больше. Что хватит с нее Гончарных, Мариков, богатых женихов Тянучкиных и Ирискиных, что жить станет своим умом и отвагой, наученная, с какой стороны у лужи грязь. И ничего не выходило.
Другое беспокойство пришло, когда Инга, между делом общаясь с Будяковым, узнала, что в зреющем гнойнике противостояния дома Белого и Кремля официального Тимур Тарасович костьми готов лечь за парламентскую правду. И ляжет ведь, остолоп, и указать бесполезно. Инга уж пыталась, хотя теперь совсем в пользу своих предостережений не верила. Так и вышло – Будяков только возмутился и посоветовал не лезть в дело ей не по уму, а за Руцким и Хасбулатовым видел будущее. И черт бы с ним, с Будяковым, коли одолела его непростительная глупость, но только без Тимура Тарасовича никакой бы защиты от Идолища больше бы не произошло.
А сегодня с утра как встала – так началось страшное. Не сама встала. Соседка, Елена Тимофеевна, пожилая учительница географии вышла на лестничную клетку с внучкой Наташей, долго кричала, прежде чем позвонить в дверь напротив, чем уже одним разбудила Ингу. День был воскресный, выходной, Инга отсыпалась от недельных трудов, но уж очень истошно вопила соседка, и ей в тон плакала громко маленькая Наташа.
Инга, едва накинув махровый, в разноцветную полоску халат, вышла на порог узнать, в чем дело. Худое предчувствие одолело ее еще по пути, и предчувствие то сбылось. Пред ней открылось ужасное и сильно противное зрелище, Инга отчего-то подумала в первый момент, что вот бедная Наташа, ни к чему ребенку в шесть лет видеть такое.
– Елена Тимофеевна, вы уберите Наташу! – закричала она первым делом растерявшейся соседке. – Наташа, отвернись, глазки зажмурь! И считай до ста! Или нет, вот что, беги домой! Да откройте же ей дверь, Елена Тимофеевна! – давала она противоречивые советы и указания престарелой географичке.
Потом, уже спровадив Наташу, смогла и она оглядеться. Елена Тимофеевна, отважная школьная натура, тоже не уходила, совестливо осталась стоять рядом с Ингой.
– Инночка, может, в милицию позвонить? Если вы смущаетесь, то я могу сама, – Елена Тимофеевна говорила бессмысленные и никак не подходящие слова, но от страха и омерзения не понимала этого.
– Елена Тимофеевна, да что толку? Приедут, скажут, хулиганство. Я сейчас уберу.
– Вы думаете, это не хулиганство? – как-то безнадежно спросила интеллигентная географичка.
– Вот что. Неважно, что я думаю. А только не надо вам здесь быть. И еще: вы, Елена Тимофеевна, делайте с сегодняшнего дня вид, что меня не знаете совсем, и не здоровайтесь даже. Я не обижусь. У вас Наташа, да и вообще.
– Вы зря меня напугать пытаетесь, Инночка, – вдруг бодро улыбнулась ей Елена Тимофеевна, – меня два поколения школьных сорвиголов не запугали, не то что… – Елена Тимофеевна недоговорила, оглянувшись на устроенную мерзость.
А видик у Ингиной двери был что надо. Прибитая гвоздищем за ухо, прямо под квартирным номером, мертвая голова какой-то несчастной сиво-черной дворняги, обмотанная выпущенными кишками, другим концом надетыми на дверную ручку. И кровь была на двери и на плетеном коврике крупными каплями, будто собачьи слезы.