— Улыбнись! — велел Матвей.
— Зачем?
— Просто я люблю твою улыбку.
— Утром она больше похожа на оскал… Ну пожалуйста! Люби! — и Ирка все-таки улыбнулась.
Матвей с облегчением убедился, что измененный зуб остался таким же новым. И с десной как будто все в порядке. Не кровоточит.
— Тебе не хочется чего-нибудь необычного? Ну там, кусаться? — спросил Матвей, пытаясь голосом превратить все в шутку.
— Кусаться? — удивилась Ирка. — Да нет, кусаться не хочется. Хочется общения, дружбы! Иди сюда, мальчик! Поговорим о чем-нибудь нейтральном. Ты шею мыл? У тебя есть паспорт донора?
Матвей невесело усмехнулся. Обращение «мальчик» наряду с мягким голоском и сомнительным контекстом напомнило ему волхва Мировуда. Добрый дядя Мировуд иногда на пару дней закапывал его в одном гробу с покойником и потом подводил под это какую-нибудь философскую базу. Например, «лучший способ победить страх — остаться с ним наедине». Только у Матвея страх почему-то не побеждался, а, напротив, он потом две недели не разговаривал, трясся и заикался, из чего волхв заключал, что Матвей недостаточно долго оставался со страхом наедине, и опять закапывал его.
Мировуд никогда не сомневался в собственных действиях. Добро и зло он считал слишком общей категорией, утверждая, что раз то, что является добром для волка, не является одновременно добром для съеденной им овцы, то либо добра и зла нет, либо они так относительны, что любой поступок, какой бы ты ни совершил, будет все равно для кого-то добром, хотя бы ты поставил на городскую площадь пушку и расстреливал всех картечью. Этот милый парадокс так его увлек, что, по слухам, он до сих пор решал его в одном из Нижних отделов Тартара. Лигул же, временами навещая Мировуда с раскаленными щипчиками в присутствии двух садистов-мордоворотов, утешал беднягу тем, что его поступок тоже нельзя назвать злом, поскольку нельзя однозначно утверждать, что и с какой целью происходит…
— Все нормально? — спросила Ирка, тревожно наблюдая за игрой теней на лице Матвея.
— А что такое норма? — отозвался Матвей. — Все, не слушай меня… Садись завтракать!
* * *
День прошел тревожно. Ирка то мчалась к Бабане отговаривать ее от операции, то, сердясь на Мамзелькину, посылала Матвея на улицу жечь Аидушкины бумажки. Но вот уж черное чудо: бумажки, на вид абсолютно сухие, не горели, а чадили, испуская удушливый дым.
Ближе к вечеру Аида Плаховна, которую Ирка лихорадочно разыскивала, наконец вышла на связь и назначила ей встречу в маленьком театрике, заблудившемся где-то в районе «Арбатской». Ирка озадачилась. Она не подозревала в Мамзелькиной театралку.
— Я иду с тобой! Я тебя к старухе одну не пущу! — заявил Багров.
— Нет! Я сама! — ответила Ирка так строго и решительно, что Матвей вынужден был уступить.
Выстояв небольшую очередь, Ирка купила билет и долго болталась у входа, высматривая Плаховну. Второй звонок, третий. Мамзелькина явно опаздывала. Нервничая, Ирка забегала по фойе и, не замечая этого, скребла ногтями шею там, где когда-то была родинка. Внезапно чья-то холодная ручка небрежно потрепала ее по щеке. Ирка обернулась и увидела, что Аидушка стоит от нее метрах в десяти. Как она смогла коснуться ее на таком расстоянии, осталось загадкой.
Аиду Плаховну было не узнать. Рюкзачок исчез, исчезли кроссовки и потрепанная куртка. Неизменная коса превратилась в громоздкую ортопедическую трость, нижняя часть которой была обмотана большим непрозрачным мешком.
Ирка подбежала к Плаховне. Та дружелюбно поздоровалась, наблюдая за Иркой маленькими, с лукавинкой глазками.
— Ох, прости, задержалася я! — затарахтела Аидушка и в знак приветливости ущипнула Ирку за руку у локтя. — Спортсмена в аварии забирала, туточки, на Садовом кольце. Такой красивеющий мужчина, а трясется весь, угрожает! Эх, не умеют помирать мужики, прямо исплюесси вся, пока выкосишь! Пропитые и прокуренные еще куда ни шло, с достоинством мрут, а эти красивые, футболисты, культуристы, — смотреть тошно. Да и эйдос у них к телу завсегда прирастет, ажио края потом отдираются!
— Почему? Разве спорт — это не мужество?
— Ох, милая, ты меня филохсофией не парь! Мужество-то, может, и есть у них, да только уж больно много они с собой носятся. Таким-то сложнее всего помирать. Да сама увидишь, как по вызовам ходить начнешь, — в голоске у Мамзелькиной колокольчиком прозвенело ехидство.
— Спасибо на добром слове! — сказала Ирка и, думая о Бабане, пасмурно добавила: — А женщины как умирают?
— Женщины — те по-разному, но обычно лучше мужчин. Опять же, из опыта говорю. Женщина, даже самая распакостная, перед смертью часто как-то светлеет, прощения у кого-то просит, прям косу не опустишь.
Говоря это, Мамзелькина хитро, по-птичьи, поглядывала на Ирку, точно наперед знала, что у той на сердце. Ирка, бодрясь, разглядывала Аидушку. На старушке была кокетливая беретка, чуть сдвинутая на одно ухо. В правой ручке она цепко держала бинокль цвета слоновой кости.
— Напрокат взяли? — спросила Ирка. Увидев Мамзелькину, она растерялась, и вся заготовленная речь куда-то улетучилась.
— Напрокат-то напрокат, да не здесь! Ну-ка, милая, взгляни! — охотно отозвалась Плаховна, и бинокль вдруг сам собой очутился у Иркиных глаз.
Ирка знала, что театральные бинокли надо бесконечно настраивать, да и то они отражают какие-то кусочки, но этот настраивать не пришлось. Она увидела все тех же людей, что толпились у гардероба и при входе в зал, но только с добавлением одной детали. К голове каждого человека тянулся серый полупрозрачный шланг, похожий на трубки гибкого стока под раковиной. По шлангу, временами застревая и создавая заторы, проталкивались образы. Порой человек отмахивался от них, порой прислушивался, соглашался с тем, что ему нашептывали, и тогда эйдос в его груди начинал тревожно мерцать, испытывая боль.
Образы были у каждого свои. Там, откуда шли трубы, знали, кому и что вливать. У полной женщины в синем платье это была бесконечная череда еды: пончики, курица, лапша с приправами. У ее спутника, худого, дерганого, с желчным лицом, в трубу вливался бесконечный поток опасений. Вот его хватает полиция за преступление, которого он не совершал. Вот с потолка падает громадная театральная люстра. Вот, пока он сидит в театре, ловкий форточник скользит по веревке с крыши, чтобы украсть деньги, которые лежат в носке за электрическим счетчиком.
Особе средних лет, уже дважды грозно оглянувшейся на Ирку, мерещилось, что все — даже незнакомые — хотят ее обидеть, оскорбить или как-то ущемить ее права. Она выпрямлялась, злилась, поджимала губы и не догадывалась, что по трубе в ее голову вливается серая каша, похожая на пережеванную еду.
Женщина с кислым, издерганным лицом с удовольствием выуживала из своей трубы мысли, что вот она страдалица, творящая святое дело, бесконечно уставшая и заслужившая покой и уважение, а ее окружают люди черствые, грубые и наматывающие ей нервы на кишки.